Елизавета уже начала привыкать к бессоннице, как вдруг новая напасть – кашель и тошнота. Откуда это, зачем и почему все сразу? Она пыталась вспомнить, где и как подхватила хворобу, но не могла. А болезнь не на шутку
Елизавета уже начала привыкать к бессоннице, как вдруг новая напасть – кашель и тошнота. Откуда это, зачем и почему все сразу? Она пыталась вспомнить, где и как подхватила хворобу, но не могла. А болезнь не на шутку расхозяйничалась в хрупком, почти высохшем теле Елизавете. Бабы, бывшие когда-то в юности и молодости ее подружками, при встрече как-то странно перешептывались меж собою.
Она и не заметила, как сама обабилась, почернела и подурнела лицом, отяжелела и в мыслях, и в движениях. Она даже не заметила, как выросла и успела стать чужой ее дочь от первого брака, законного. Были в ее жизни попутно-случайные связи, но они, как правило, заканчивались "без последствий". Так ведь это было так давно, что уже и самой не верилось. Не верилось, что когда-то любила. И ее любили. Чисто, душевно. Как и когда любовь стала превращаться в грязь – теперь уже не выяснить. Да и стоит ли копаться в памяти, доводить себя до белого каления, как это случалось в прошлом?
Она с трудом поднялась с кровати, отыскала полотенце, намочила его, приложила ко лбу. Приятный холодок немного унял боль, но тошнота усилилась, и Елизавета снова прилегла. Таблетку бы, да где ж ее взять? Медпункт закрыли четыре года назад. Все лекарство – самогон да одеколон. Одеколон еще весной закончился, а на самогон нет денег. Мамкину пенсию пропили в три дня, соседи в долг не дают, а своих денег Елизавета не имела уже лет двадцать. Не потому, что не хотела работать, а потому что работы не было.
А ведь было время, когда их лесопункт гремел на всю страну. И план был, и премии были, и завистливые взгляды мальчишек и девчонок были, и Валерка был…
Появление высокого, крепко сбитого паренька в их селе прошло как-то незаметно, естественно. Он приехал на заработки откуда-то из глубинки. То ли из Владивостока, то ли из Уссурийска. Потом уже, после свадьбы, она узнала, что родом он с Украины, но служил на Дальнем Востоке, недалеко от Находки. Перед самым дембелем решили они с сослуживцем поехать в Сибирь. У товарища что-то не сладилось, а вот Валерка приехал. Сначала в районе работал, а потом перевелся сюда.
Деревенские девчата с самого начала стали заглядываться на него, приглашать на танцы, но он осторожно относился ко всему этому, держал марку. Водочкою понемногу баловался, но никто не видел его пьяным. Приветливый со всеми, он скоро полюбился односельчанам, и все стали считать его своим.. Никогда и никому он не отказывал в помощи: дровишек напилить, огород вскопать, на покосе помочь. Да мало ли какая помощь понадобится людям. Деревенские заботы трудны. Не у каждого хозяина хватит сил справиться с большим хозяйством, так что Валерка был нарасхват.
Елизавета не сразу обратила внимание на приезжего, хотя при встрече всегда здоровалась первой. Да и на работе они оказались в одной смене, и когда подходило время перекура, она всегда старалась быть поближе. Он был отменным рассказчиком. Где брал всевозможные истории, случаи, то смешные, то грустные – неизвестно. В клубе он тоже всегда был в центре внимания. И в доминошной, и в бильярдной всегда был смех, веселье. Валеркино добродушие сплотило и ребят, и мужиков. Редкостью стали не только пьяные драки, но даже легкие ссоры. Участковый даже как-то обиделся, что, мол, его перестали премировать: за целый год ни одного протокола.
Как-то на Пасху, в клубе показывали фильм "Любовь земная", и Елизавета оказалась рядом с Валеркой. Ах, что это был за фильм! Переживая за судьбы героев, она не заметила, как ее рука оказалась в его руке. Из клуба они вышли вместе. Майская листва березок нашептывала что-то ласковое, и ей казалось, что это Валерка шепчет ей на ухо ласковые слова…
Она снова прислушалась – не идет ли мать, которая еще утром ушла искать, чем похмелиться. Елизавета же никогда не похмелялась, хотя пила много. Нет, когда жили с Валеркой, она и не нюхала эту гадость. Даже когда разошлись - не пила. А вот когда стали появляться любовнички, которых маленькая Дашка называла "дядьками", с ударением на втором слоге, неподдельная застенчивость отказа стала перерастать в ежедневную потребность выпить.
Елизавета спивалась. От горечи утраты любимого человека, от необходимости пить с "женишками", которые по утрам исчезали, как тараканы к безденежью, от нескончаемых вопросов Дашки: Кто мой папа, где мой папа?" Со временем дочь перестала спрашивать, и от этого Елизавете было еще больнее. Почему они расстались с Валеркой? Да разве ж объяснить в двух словах? Да и нельзя словами объяснить то отчуждение, тот разрыв души и брезгливость, которые она испытала, застав Валерку с чужой женщиной. Он даже не пытался оправдаться, сказал только: "Решай сама".
Трудным было это решение. Все подруги отговаривали, просили не ломать себе жизнь. "Подумаешь, гульнул мужик". Да не в гульбе дело. Ладно бы, если с какою чужой кобельнулся, а то ведь с Нинкой, с давней ее соперницей. Нинка в селе слыла девкой порядочной, примерной. Но лишь Елизавета знала настоящую ей цену. Как-то вместе учились они на курсах, в городе. И за каких-то четыре месяца Нинка три раза делала аборт. Ни одной ночи она не спала одна, и ни разу с одним и тем же. И все было бы ничего, но появился Валерка, и Нинка сразу положила на него глаз. Однако он, казалось, оставался холоден к ней, но это только казалось. На самом деле они сблизились очень быстро, и это был первый случай в деревне, когда никто ничего не знал. И если бы не поломка автобуса, на котором Елизавета собиралась съездить в город, неизвестно, сколько б еще длился обман…
Елизавета приподнялась на локте, с нетерпением глянула в окно. Никого. Ни одного шага, ни одного голоса. Раньше она не замечала этой пустоты, но в последнее время безлюдье это мучило ее не меньше, чем боль в правом боку. Иногда боль растягивалась до полудня, и Елизавета чуть на стенку не лезла. Потом, после стаканчика-другого боль смягчалась, а то и вовсе уходила. Наступал покой, переходящий в безмятежье, и они с матерью, полузакрыв осоловелые глаза, сидя у замызганного окна на грязной кухне, подвывали друг дружке и, обмениваясь глупыми улыбками, снова пили из залапанных стаканов вонючую муть и, выкурив папироску, расползались по своим кроватям. Отец-инвалид поначалу пытался образумить жену и дочь, но что мог сделать он, уже много лет прикованный к постели? Единственным утешением была внучка Даша, которая взяла на себя обязательства и сиделки, и санитарки, и кормилицы. Жена и дочь напрочь забыли о его существовании, и лишь Дашутка удерживала его на этом свете. Но не долго…
Елизавета, превозмогая боль, с трудом встала с кровати, подошла к окну. Никого. Только щемящая тоска, льющаяся с августовского неба, да рясные кусты ветвистой черемухи, под которой они с Валеркой сиживали короткими июльскими ночами. Тридцать лет прошло с той поры, а Елизавета помнила каждое его слово, каждый вздох, каждый взгляд.
Пусто за окном, пусто в душе. Тридцать лет одиночества. Как поверить этому? Поначалу Елизавета лелеяла мысль, что Валерка покается, и она, пусть не сразу, но найдет в себе силы смириться с изменой. Именно смириться. О прощении не могло быть и речи. Смириться для того, чтобы дочь не выросла в сиротстве. Не судилось. Долго, очень долго Елизавета держала себя в руках, и лишь когда по деревне злой гадюкой проползло страшное слово "Брошенка", она сломалась. Не брошенка она, нет. А кому докажешь? И когда в клубе заезжие артисты исполнили жалостливый романс про такую самую, как у нее, долю, Елизавета впервые напилась допьяна. Глубоко в душу запали ей слова романса. Так глубоко, что все эти многолетние сквозняки одиночества не могли вытянуть их оттуда. "Не принуждай меня ко лжи, я этого не заслужила"… Да, не заслужила она быть лживой, изворотливой, податливой на обман и самообман.
Она помнила, как при первых же словах романса добрая половина зрителей посмотрела в ее сторону. Но это были не косые, осуждающие взгляды, но полные скорби и сопереживания. Щеки Елизаветы порозовели, стало жарко и неуютно, однако она досидела до конца, не обронив ни слова, ни слезинки. Это потом, дома, доверив подушке свои чувства, она позволила себе расслабиться. В первый и последний раз…
"Не принуждай меня ко лжи,
Я этого не заслужила.
И прошлого не вороши,
Зачем тревожить то, что было?
И вовсе даже не с руки
Гоняться памятью по веснам,
И у какой искать реки,
Тобой оброненные весла?
Ах, милый мой, хорошенькой,
Не ты ли виноват,
Что я зовуся брошенкой,
Который год подряд?
И где набраться моченьки
Отречься от любви,
И посчитать все ноченьки
Бессонные мои?"
Хорошие слова, правильные, выворачивают душу наизнанку. Поплакать бы, да не плачется. "И у какой искать реки, тобой оброненные весла?" Много воды утекло в той реке, по которой они с Валеркой мечтали плыть к своему счастью. Не удержал он весел, и неуправляемая лодка их мечтаний угодила в глухой омут банальной бытовухи. Нет весел, нет лодки, нет кормчего. Лишь бессонные ночи, пьяные дни и память. Есть, правда, фотография, на которой они с Валеркой сняты на фоне ее домика, вот у этой самой черемухи, что манит крупными ягодами. Как-то мать хотела срубить куст, но Валерка отговорил. И черемуха эта осталась, вроде, как память о нем…
Боль все усиливалась. Елизавета хотела было пойти поискать мать, но вдруг поняла, что сделать этого не сможет. Ее обуяла вялость. Она снова легла, но ненадолго. Жгучее, нестерпное желание увидеть фотографию взяло верх над болью. Едва передвигаясь по комнате, отыскала старый альбом, который завела, будучи еще ученицей восьмого класса. Их не много, фотографий-то. Некоторые до того пожелтели, что признать кого-либо можно было только с большой натяжкой. Мало фотографий, все больше дочки. Вот ей три года. Лукавые глазенки, безмятежная улыбка… а вот ей уже шестнадцать, ну вылитая Валерка. Но нет уже безмятежной улыбки, глаза строгие, с припрятанной болью. Это последняя возрастная фотография Даши, а ведь ей уже тридцать. Еще немного – и сама станет бабой, а замуж никто не зовет. Елизавета смахнула сиротливую слезу, но набежала новая, потом еще, еще…
Найдя нужную фотографию и поставив ее на столик так, чтоб было видно с кровати, Елизавета, зареванная, снова слегла. Сверлящая боль в боку вдруг унялась, лоб стал сухим, тошнота исчезла. Тихо в доме, лишь легкое потрескиванье штукатурки, да иногда за окном стрекотнет чей-то мотоцикл. И снова, в который уж раз, всплыл в памяти бархатно-надрывный голос заезжей артистки: "Ах, милый мой, хорошенькой"… Голос звучал все громче, перед глазами Елизаветы возникла сцена клуба, на котором певичка в цветастом наряде, с фальшивой жеманностью пыталась вызвать у людей сострадание. И она добилась своего. Было, было сострадание. Но не к ней – сытой и ухоженной, а к высохшей и потускневшей Елизавете, с синими мешками под пустыми глазами. Эх, не нужно было ей идти в клуб. Отсиделась бы дома, и не гуляло бы по деревне осенним сквозняком это жалостное – "Брошенка"…
"жужжит судьбы веретено,
В клубок наматывая мысли.
Я пью дешевое вино –
Единственную радость в жизни.
Вот и сейчас в моем окне
Молчит пустая подворотня,
Спасибо. Что зашел ко мне,
Быть может я всплакну сегодня"…
Но не заедет к ней Валерка. По слухам, отправился он тскать свою судьбу куда-то на Дальний Восток, к Тихому океану. Далеко уехал, навсегда. И не стоит он слез, а что водочкой стала баловаться, ну что ж – это ее грех, ее вина, ее тяжесть. Дочку-то замуж не берут – из-за не. Да если б Дашка вышла замуж, может и не пила бы она так сильно? Хотя, чего уж там, что есть, то есть. Доля, видимо, такая. А как от нее, от доли-то, убежишь? Да и куда бежать? Видно, суждено ей навсегда остаться в этом домике на отшибе, стать его неотъемлемой частью, разделить его участь. Сколько еще осталось ихнему домику? Год, пять лет? Больше он не простоит. За ним уход нужен, как и за человеком. Ему, почитай, лет сто, и половину его жизни Елизавета прожила с ним. Безвылазно и безвыездно. Подружкам повезло, все давно уже живут в городе, квартиры получили, с работой вышло. А она? А она Брошенка. И дело вовсе не в Валерке. С самого рождения она была брошенкой. Мать почти не заботилась о ней, а отец сам нуждался в заботе. Вот так, одинокой, как случайный цветок у дороги, выросла она в этом доме, сиротливом и неухоженном. Дочке с материнской лаской повезло больше, а что толку? Уехала в соседнее село, к подружке, и уже пять лет сидит там. Не хочет смотреть на пьяные морды. Так и сказала. Да если б не водка, давно бы Елизавета распрощалась с этой жизнью. Уж сколько раз хваталась за веревку, да мать отбивала. Разве Дашке об этом скажешь? А дочь ничего выросла. Ладная, спокойная. И работы не чурается, и приготовить умеет, и за себя постоять может. Хоть ей помоги, Господи!
Елизавета снова прислушалась. Никого. Тихо в доме и пусто. А как красиво они с Валеркой смотрятся на фотографии. Действительно – пара. Молодые, симпатичные. Дополняют друг друга, создают одно целое. Исключительный случай. Валеркина шевелюра чуть приподнялась над большим лбом – это легкий ветерок пробегал мимо. Елизавета помнила то мгновение, она еще улыбнулась тогда. Вон ее улыбка – открытая, радостная. И Валерка хорош. Стройный, нарядный, с пробившимися черными усиками. Тоже силится улыбнуться, но сдерживает себя…
Тишина загустела, стала осязаемой, навалилась на Елизавету, придавила – ни вздохнуть, ни рукой шевельнуть. В глазах стало темнеть, фотография превратилась в бесформенное пятно, и с последним ее вздохом домик на отшибе наполнился резким горячим протестом: "Не брошенка я, не брошенка"…
Хоронили Елизавету всем селом. Гроб несли на полотенцах до самых ворот кладбища. Там его приняли на плечи оставшиеся одноклассники – полысевшие, поседевшие, но сохранившие преданность школьному братству. И никто не обратил внимание на высокого, прилично одетого мужчину с белыми усами, который растерянно стоял на росстанях с букетом алых роз в худых морщинистых руках и отупело смотрел на похоронную процессию. И только давняя Елизаветина соперница – Нинка, бредшая поодаль от процессии, вздрогнула, узнав его, но, не сбавляя шага, отвернулась и прошла мимо.
…Неистовствует Тихий Океан, гонит белопенную волну на скалистый берег Шикотана, швыряет в окна дощатых хибар яростными солеными брызгами. Темно в рыбацком поселке. И только в одной хибарке, что стоит на отшибе, никогда не гаснет свет. Не выносит хозяин темноты, боится ее. А когда в поселке отключается электричество, в хибарке этой горит свет тонкой поминальной свечи, возле которой, на коленях, стоит немолодой человек с белыми усами и с фотографией в руках, на которой изображены паренек с чуть приподнятой шевелюрой над большим лбом и красивая девушка с открытой радостной улыбкой.
Подрагивает пламя свечи, подрагивают сильные плечи мужчины, который завтра, как всегда, пойдет к капитану порта – узнать расписание редких судов, идущих на Большую Землю, но, как обычно, не дойдя до конторы несколько шагов, резко развернется, отчаянно взмахнет рукой и пойдет обратно…