Так грустно, что за окном дождь. Кажется, его спокойная мелодия звучит просто привычкой, в которую надо просто погрузиться, как в смутный сон… Но что-то дивным, щемяще-знакомым голосом звучит в тенях его ту
Так грустно, что за окном дождь. Кажется, его спокойная мелодия звучит просто привычкой, в которую надо просто погрузиться, как в смутный сон…
Но что-то дивным, щемяще-знакомым голосом звучит в тенях его туч, манит к окну, будто говоря о миге, когда улетает… лепесток радуги, пугливо и дрожащей слезой, переливающийся в шуме города, с красиво-искусственными цветами; когда-то обещавшими дать тепло и что-то, больно сжавшее, такое таинственное, маленькое сердце, теперь скрывшееся…
Быть может, в дожде, куда устремлен мой взгляд, внезапно поворачивающий все ржавые огранки моего самовнушения: я, казалось, миг любовалась маленьком мирком радуги, забавно и любопытно, доверчиво осматривающим блестящими глазками незнакомую комнату.
Помню, как он жизнерадостно танцевал, смешно перебирая лапками и хлопая переливающимися крыльями, аккуратно садился мне в ладонь и робко дотрагивался клювиком до пальцев, потом, как ни дивно, словно маленькое солнышко отражалось в его глазках, когда он смотрел на меня, чуть слышно говоря стуком сердца одно: «Мой друг, я с тобой…».
Теперь я знаю: это было так внезапно кольнувшее эхо грусти и страх снова увидеть ту грозу, что, со страшными сетками и безразличными, удушающими прутьями, сквозь тьму перенесла его в, странный холодом, мир - где бесцеремонно принимали за, потешающую, навевающую, низко-сытную, прибыль, пыль; будили, заставляли кричать (словно издеваясь над, и так угнетающим, чувством испуга и отчаяния).
Но он не мог поверить в то, что, несмотря на обилие искусственных лилий и зерна, воды и игрушек, он снова обречен видеть свое одиночество в нарядное, подвешенное зеркальце, страшно приближающее, неумолимо-безразличными стрелками, мир теней и страха… перед бархатным покрывалом.
Почему я так поспешно накидывала его на клетку, в которой бился и плакал, звал лепесток радуги – он не хотел оставаться один в, большом и мелькающем страшными мониторами, мире; всегда преданно ждал, когда я, наконец, перестану ждать надуманного моментального чуда от окружающей пестроты, просто подойду к нему, поглажу, скажу простое слово: «Привет, малыш!». Но…
Мне, черно-молниеносно, надоело, было невыносимо, почти ненавистно слышать беспрестанные всхлипывания, отвлекающие меня от дел; я стремилась скорее грубо распахнуть дверцы клетки, безразлично наблюдать, как он торопливо прижимается ко мне теплой, беззащитной головкой, стыдно принять все это за капризы и, сцепив зубы, подсыпать ему еще больше зерна, чуть поиграть сним, призрачным тоном погладить, а потом…
С наслаждением заметить, что все это занимает очень мало времени, отметить каким-то безумно-твердым взглядом, презрительно-властно, его крохотные лапки, чистосердечно мягко гладящие мне руку, и… отшвырнуть его с резким: «Ну, доволен?... накормлен, напоен, в клетке чисто, тепло… Чего тебе еще надо?!! Отправляйся туда, сиди тихо… не мешай!!!...».
И, конечно, потом я снова отправлялась, забыв все миги на свете, к телефону, по которому вот-вот должна была позвонить подруга; к вазочке с конфетами, к телевизору, по которому должен был начаться любимый сериал.
Мне казалось, что все это – восхитительно-бесконечно, а лепесток капли всегда подождет; кроме того, я все создала для того, чтобы он беспечно дремал на кроватке из лилий, кушал дорогое зерно и нежился в тепле, ни о чем не тревожился… чтобы не кричал, не бился в клетке и не отвлекал меня.
Но он не мог поверить, что я его не слышу, не мог преодолеть чувство боли от этого; когда снова наступал приглушенный хаос, из тьмы покрывала и пустоты тишины, с тоскливой тревогой ощущая прутья клетки и даль, стеной чуждости, отделяющую его от теплого солнышка, душистых цветов, времен, когда он, с радостью и рвением к каждому мигу, сливался в воздушном танце с другими каплями радуги…
Когда-то они усыпляюще-неповторимо и неоценимо-тепло умиротворяли его и наполняли радостью, для каждого дня и ночи, были всем; дивно повторяясь в… моем голосе, моих руках и моих шагах!
Как же я, ослепляясь беспечной верой в бесконечность своих утех, выполненный долг, не расслышала их безобразный бег, спешно удаляющийся от маленьких глазок, в которых блестела, тускнеющая от грусти, капля радуги?
И ведь всегда что-то, глубоко внутри меня, встревожено пыталось вскрикнуть: «А как же малыш?! Ему плохо без тебя в клетке!... Подойди к нему, это ведь просто; он ведь тебя ждет!!!... Он же...»
… И дальше я не слышу ничего, внутри себя, только какую-то невыносимую горечь, чертящую будто клетку… из привычного мелькания телевизора, блеска шоколада в вазочке, звонка телефона; однако – меня больше это не радует, всего этого будто не было!
Я вижу лишь опустевшую клетку и окно, ловлю след его голоса и шага на, отчаянно откинутом, покрывале, почти нетронутом зерне и игрушках; вдруг поворачиваюсь к темноте, проплывающую в тумане, огнями города, к дождю…
Слышу, сквозь стук капель, его, щемяще далекого – того, кто, наверное, сейчас в алмазной луне, своей изумрудно-искрящейся родины. В ней ли он сейчас?…
Порою встречаю его… во сне – за мягким маленьким тельцем он прятал дивное, но… печальное и сильно измененное мигом лицо, щеки на нем усыпаны разноцветными, переливающимися лепестками, среди причудливого темного узора.
А по нему… как сквозь мутный сон, с тихой грустью, робко убегает в даль тумана звезд, сквозь шум города, лепестками радуги, эхо его голоса: «Друг, я с тобой…»