- Антокольский Павел Григорьевич Дата рождения: 19 (1 июля) июня 1896 года Дата смерти: 9 октября 1978 года
Биография Павла Григорьевича Антокольского
П.Г. Антокольский родился в Санкт-Петербурге.
В 1904 году отец, известный адвокат, переехал в Москву. Окончив в 1914 году частную гимназию Кирпичниковой, Антокольский слушал лекции в народном университете имени Шанявского, а несколько позже поступил на юридический факультет Московского университета. «Может быть, хотел идти по стопам отца, но вернее всего потому, что юридический факультет представлял собою в те времена вожделенное место для нерадивых молодых людей, собирающихся кое-как сдавать экзамены, поменьше ходить на лекции и совсем не работать сверх положенного...»
Адвокатская карьера, впрочем, не удалась в 1915 году Антокольский впервые попал в драматическую студию Е.Б. Вахтангова и на всю жизнь влюбился в театр. Актера из него, правда, не вышло, зато поэт нашел свой, именно свой, ни на что непохожий мир.
«В поэзии он был человеком театра, а в театре человеком поэзии, - писал позже Каверин. - Причудливо переплетаясь, эти две неукротимые страсти сделали его не похожим на других поэтов, подняв поэтический голос и заставив его звучать полновесно и гордо, как звучали со сцены голоса Остужева и Ермоловой, Качалова и Коонен...»
Со студией Вахтангова Антокольский связан был долгие годы. Первая его жена Н. Щеглова (артистка, конечно) вспоминала «Однажды в декабре Павлик провожал меня. Он по обыкновению декламировал новые стихи и торопился, потому что до моего дома было уже совсем близко. Было очень холодно. На мне был прелестный тулуп на меху и синий шелковый с узором платок, а на Павлике жалкое пальтишко, перешитое из отцовского. Он, видимо, очень озяб и держал меня под руку, прижимался ко мне. Мне было жаль с ним расставаться, но позвать его к себе я не хотела. Там было холодно, неуютно, и даже чаю я не могла ему предложить - я знала, что нет керосина в керосинке, не успела купить. И вдруг, не дослушав стихов, я сказала:
«Нам надо пожениться». - «Да, да», - без паузы сказал Павлик и умчался почти бегом к себе домой. Я как-то не удивилась его поведению. Мне казалось оно правильным...»
В 1921 году в сборнике «Художественное слово» были напечатаны первые стихи Антокольского, а в следующем году вышел сборник, в который поэт включил свои строки о Павле I.
«Величаемый вседневно, проклинаемый всеношно, с гайдуком, со звоном, с гиком мчится в страшный Петербург, по мостам, по льду речному мчится, немощный и мощный, и трубит хмельной фельдъегерь в крутень пустозвонных пург... Самодержец всероссийский! Как же так, какой державе сей привиделся курносый и картавый самодур Или скифские метели, как им приказал Державин, для него оберегали трон богоподобных дур..» Многие, знавшие Антокольского, отмечали невероятное физическое сходство поэта с императором Павлом. Марина Цветаева рассказывала сестре «Ты понимаешь, он ни на кого не похож... Нет, похож - но в другом цвете - на Павла Первого. Такие же огромные глаза, тяжелые веки, и короткий нос. Ему бы шла напудренная коса - он мог бы играть роль Павла Первого...»
Вторую книгу Антокольского «Запад» (1926) составили стихи о Швеции и Германии. Она стала отзвуком его поездки за границу с театром Вахтангова в 1923 году. «Всем инстинктом художника, - писал Антокольский, - я ощутил прикосновение к темам и образам, которые определили мою работу на очень долгий срок...» Тогда же случились и важные изменения в жизни поэта. «Когда дочери исполнилось два года и стало чуть-чуть полегче, - писала Н. Щеглова, - я решила вернуться в театр. Мы с Рубеном Симоновым стали готовить пантомиму, чтобы показать Вахтангову.
Эту пантомиму я сама придумала, мы подобрали музыку - там все строилось на танцах, и особенно хорошо у нас выходила чечетка. И все, все было прекрасно, театр собирался в гастрольную летнюю поездку за границу - в Берлин, в Швецию, и я мечтала, как я поеду со всеми. И вдруг оказалось, что я опять жду ребенка. Павлик уехал с театром без меня и в этой поездке влюбился в Зою (Бажанову). Ее тогда только что приняли в театр. Все его парижские стихи - Зое. Безумно в нее влюбился. И она в него. Зоя его действительно очень любила. Я и тогда понимала, что она его любит гораздо больше, чем я, и поэтому я его не то что не осуждаю, а понимаю его. Понимаю, что он встретил настоящую женскую любовь, какую я не могла ему дать. И у меня, хоть в это и трудно, может быть, поверить, но вот у меня никогда не было обиды на него за то, что он от меня ушел, потому что я не была для него та жена, которая ему нужна. А с Зоей он был счастлив...»
«Я люблю тебя в дальнем вагоне, в желтом комнатном нимбе огня, словно танец и словно погоня, ты летишь по ночам сквозь меня... Я люблю тебя в жаркой постели, в тот преданьем захватанный миг, когда руки сплелись и истлели в обожаньи объятий немых...»
«Зое Константиновне, - вспоминал Каверин, - было нелегко не только потому, что она была женой поэта, а потому, что он был человеком бешеного темперамента, бесконечно вспыльчивый, непостоянный, трудолюбивый и одновременно беспечный. Человек, в котором крайности скрещивались, который легко подпадал под чужое влияние, внушавшее ему подчас ложные, никуда не идущие соображения. Я однажды слышал его речь, направленную против книг вообще, упрекающую всех в мире авторов за то, что они их написали. Он утверждал это не наедине с собой, но в кругу писателей, и, естественно, что некоторые из них не поняли, как этот страстный художник, всю жизнь собиравший книги и отдавший свою жизнь, чтобы написать новые книги, мог отречься и от тех, и от других. Причем он искренне удивлялся, когда я весьма сурово отнесся к его выступлению. Это не помешало ему вскоре признаться, что он был «просто глуп, безумно, непоправимо глуп».
В сущности, мир, в котором он жил, была поэзия, и только поэзия, а то, что происходило вне ее, казалось ему не стоящим серьезного внимания. Он жил поступками. Равномерное течение жизни, ее последовательность для него существовали только в прошлом, а в настоящем не имели особенного значения. По правде говоря, подчас он производил впечатление человека, выходящего за естественные нормы человеческого существования. «Сумасшедшее сердце» - как называл его с любовью один из друзей. И в мемуарах его, охватывающих лишь очень короткую часть его жизни, видна эта беспорядочность, это бросание от своих книг к другим, эта бешеная борьба с давно покойными мыслителями, эти споры, которые он затевал ни много ни мало с целым столетием. Вот рядом с таким-то человеком жила стройная, белокурая, маленькая женщина с большим сердцем и с железной волей. Она была не просто нужна ему, без нее мгновенно рассыпалось бы все его бытовое и поэтическое существование...»
«Не все пристрастия Павла Григорьевича она разделяла, - дополнял Каверина поэт Лев Озеров. - Что же касается его, то он разделял все ее пристрастия, срочно и надолго делая их своими. Но бывали исключения. В силу пылкости характера и некоторой артистической инфантильности, он подчас хотел что-либо сделать без оглядки на Зою Константиновну. Делал и очень быстро раскаивался в содеянном. Не было согласованности единых начинаний, не было благословения Зои Константиновны, и - смятенный дух Павла Григорьевича подводил его, сбивал с толку. «Зачем ты, Павлик, опять полез на трибуну Ведь по-мальчишески взмахнув кулаком - (она показывала, как он взмахнул кулаком) и выкрикнув первую фразу - (она эту первую фразу тоже выкрикивала), - ты еще не знал, как продолжишь ее и как закончишь. Опять эта несуразица!..»
В «Третьей книге» (1927 г.) впервые появился «Санкюлот», известный до этого только по спискам и по чтению самого Антокольского. «Мать моя - колдунья или шлюха, а отец - какой-то старый граф. До его сиятельного слуха не дошло, как, юбку разодрав на пеленки, две осенних ночи выла мать, родив меня во рву. Даже дождь был мало озабочен и плевал на то, что я живу...» С «Санкюлота» начался целый ряд крупных и мелких работ поэта, посвященных Франции, французской революции. Когда в 1928 году с театром Вахтангова Антокольский впервые побывал в Париже, его все время преследовало чувство, что он уже не раз бывал в этом городе.
Тридцатые годы стали для Антокольского кочевыми. Он побывал тогда на Сясьстрое, в Армении, в Грузии, в Азербайджане, на Украине. Одна за другой появлялись книги, в которых, отходя от прежнего романтизма, он пытался выразить новую реальность «Действующие лица» (1932), «Большие расстояния» (1936), «Пушкинский год» (1938). Он много переводил - Ованеса Туманяна, Егише Чаренца, Шота Руставели, Симона Чиковани, Тициана Табидзе, Миколу Бажана, Леонида Первомайского, Низами Ганджеви, Самеда Вургуна. Разумеется, переводил он и любимых французских поэтов Гюго, Рембо, Барбье, Беранже. Впоследствии из этих переводов составлены были книги - «Гражданская поэзия Франции» (1955), «От Беранже до Элюара» (1966), «Медная лира» (1970), наконец, большой том - «Два века поэзии Франции» (1976).
В годы войны квартира Антокольского на улице Щукина стала чем-то средним между литературным центром и гостиницей для фронтовиков. Гость всегда мог получить здесь кружку кофе, правда, не всегда с сахаром. Здесь бывали, наезжая с фронтов, поэты Долматовский, Симонов, Матусовский, прилетал из Ленинграда Николай Тихонов, не раз находил приют А. Фадеев. На этот же адрес в июле 1942 года пришло письмо от лейтенанта, служившего вместе с сыном поэта Владимиром.
«Действующая армия. Антокольскому Павлу Г. от товарища Вашего сына Антокольского Володи. Дорогие родители, я хочу сообщить Вам о весьма печальном событии. Хоть и жаль Вас, что сильно расстраиваться будете, но сообщаю, что Ваш сын Володя в ожесточенной схватке с немецкими разбойниками погиб смертью храбрых на поле битвы 6 июля 1942 года. Но мы за вашего сына Володю постараемся отомстить немецким сволочам. Пишет это Вам его боевой товарищ Вася Севрин. Похоронен он возле реки Рессета - приток Жиздры. До свидания, с пламенным приветом к Вам».
История жизни Павла Григорьевича Антокольского
«Приехав с Северного фронта, - рассказывал Каверин, - я прежде всего позвонил Павлу Григорьевичу. Зоя подошла к телефону. «Как, вы ничего не знаете Вова убит. Я не знаю, что делать с Павликом. Он никого не хочет видеть. Но вы приезжайте, именно вы». Она встретила меня в квартире на улице Щукина бледная, с измученным лицом, как будто приказавшая себе не плакать. Павла я нашел неузнаваемо постаревшим, с почти равнодушным окаменевшим лицом - и именно это меня напугало. Он был занят - рисовал сына - и уже не в первый, а, может быть, в двадцатый раз. Рисовал сына в офицерской форме.
Рисунки лежали на окне, на столе, на бюро, виднелись за стеклами книжного шкафа. И мой приход не оторвал его от этого занятия. Мы обнялись, а потом он снова сел за стол и взял карандаш в руки. Что я мог сказать ему.. Молчание длилось долго, не менее получаса. Он рисовал, а я смотрел на него. Зоя приоткрыла и тотчас захлопнула дверь. Потом, после бессвязного разговора, который он начал почти бесстрастным голосом откуда я приехал, как дела на фронте, как мне живется в новом, тогда еще непривычном кругу, - я вдруг сказал «Павлик, ты не должен рисовать Володю. Ты должен написать его. Расскажи, каким он был в школе, что его интересовало, с кем он был дружен, как провел ночь после окончания школы, в кого был влюблен».
Он спросил «Ты думаешь» Так он всегда спрашивал, советуясь со мной о новом замысле, и наша беседа, в которой бились, не находя выхода, обморочные, невысказанные слова, вдруг ожила, очнулась. Это была минута, когда он отложил в сторону картон с незаконченным портретом сына. Кстати отмечу, что Павел Григорьевич был прекрасным рисовальщиком, и портреты Володи были не только похожи, но оттушеваны с тщательностью, в которой было что-то испугавшее меня, близкое к безумию...»
«Ты будешь долго рыться в черном пепле. Не день, не год, не годы, а века, пока глаза сухие не ослепли, пока окостеневшая рука не вывела строки своей последней - смотри в его любимые черты. Не сын тебе, а ты ему наследник. Вы поменялись местом, он и ты...» По словам друзей, рукопись поэмы «Сын», пока Антокольский работал над нею, постоянно лежала на письменном столе. Разрешалось заглядывать в рукопись, это ему не мешало. Тут же лежал дневник, раскрытый, доступный для каждого, - чтобы лишний раз не говорить о своих чувствах. В 1943 году поэма появилась в журнале «Смена». - «Я очень хотел, чтобы в журнале был портрет Вовочки, - писал Антокольский дочери, - и редакция пошла на это, но ЦК комсомола резко возражает. В этом возражении есть элемент правоты они стремятся, чтобы поэма прозвучала возможно шире и обобщеннее. С ними приходится соглашаться еще потому, что именно комсомольская печать - единственно подходящая для памяти, достойной Вовы...» И приписка «Весь гонорар пойдет на танки».
В 1946 году поэма «Сын» была удостоена Сталинской премии.
Впрочем, это не уберегло Антокольского от жестоких проработок, которым в ближайшие годы подверглись он сам и многие его коллеги.
«В трудное для него время - а ведь было так, что его имя упоминалось с маленькой буквы, - вспоминал поэт Марк Соболь, - в тот короткий, к счастью, период Павел Григорьевич держался достойно. Он продолжал работать, это видно хотя бы по датам написания стихотворений, и горше всего переживал отлучение от преподавательской кафедры (в Литературном институте)... Я должен рассказать об одном собрании поэтов и о том, как вел себя Антокольский. Не пытаясь написать портрет, я все-таки хочу в какой-то мере показать характер. В тот день досталось не только Павлу Григорьевичу, но и его ученикам.
Перечисляя их поименно, оратор счел нужным расшаркаться перед единственной дамой «Пусть извинит меня Вероника Михайловна, однако и она...»
Вероника Тушнова вскочила с кресла и, смею сказать, величественно объявила на весь зал «Я была бы оскорблена, если б я не числилась в этом списке!» - Павел Григорьевич выступил в прениях последним. Он говорил с трибуны горестно и, как всегда, запальчиво. Вряд ли он мог проверить алгеброй всю дисгармонию грозных обвинений, но с удивительной беззащитностью принял их сердцем. Он яростно признавал себя - и только себя! - виновным по всем параграфам. Я и сейчас будто слышу трагическую речь прокурора против подсудимого оба носят одну фамилию - Антокольский. Снисхождения Павел Григорьевич не просил, а суровый приговор привел в исполнение своей же речью.
Для судей этого было достаточно; самый непреклонный из них с неприсущей ему душевностью заявил «Я верю Антокольскому». Еще секунда - и Павел Григорьевич сойдет с трибуны под аплодисменты публики и президиума. Но именно в эту минуту грянул вопрос из угла зала «А какого вы мнения о поэте П.» Тот являлся фигурой настолько, сказали бы мы сегодня, одиозной, что его имя в общем-то даже не связывалось с именем учителя... И была пауза... Все, включая отговоривших свое ораторов и самого Павла Григорьевича, понимали, что вопрос этот - как мина-ловушка. Мы, задержав дыхание, ждали ответа Антокольского...
«Я считаю П. очень талантливым человеком!» - негромко отчеканил Павел Григорьевич...»
«Он был по-детски доверчив и открыт, - вспоминал критик А. Ревич. - Потому-то так мучительно переживал человеческую недоброту и предательство. Этим, а не робостью я сейчас объясняю крайнюю его растерянность в дни, когда его «прорабатывали». Его обвиняли в пристрастии к Западу, а он был настоящим сыном России, российской культуры, «гражданином Москвы», как он писал в стихах. Даже его интерес к европейской истории, к французской культуре и мысли был традиционным русским интересом к Западу, недаром он так любил цитировать блоковское «Нам внятно все - и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений». Интерес его к Франции не был просто галломанией, скорей был духовной тягой к французскому духу демократии, к французской революционности. Отсюда - поэмы о Коммуне, о Франсуа Вийоне, отсюда - «Робеспьер и Горгона» и «Санкюлот». Отсюда же стремление перевести на русский язык Бодлера и Рембо, Арагона и Элюара. В этом он следовал пушкинской традиции. Пушкин тоже тянулся к Парни, к Шенье...»
Книги продолжали выходить - «Поэты и время» (1957), «Мастерская» (1958), «Сила Вьетнама» (1960), «Высокое напряжение» (1962), «Четвертое измерение» (1964), «Повесть временных лет» (1969). К сожалению, Антокольский потерял жену.
«Я не помню теперь, до какого времени я писала Павлику на его квартиру на улицу Щукина, - вспоминала Анастасия Цветаева, - на квартиру, как я слышала, его счастья, зрелости его и, быть может, начала старости, в годы его брака со второй женой его, Зоей Бажановой. Я не знаю, когда она умерла, но я знаю, что сталось с Павликом после ее смерти - он рухнул. Это началась уже не жизнь - доживание. Тот мир, который они любили вдвоем, еще цвел и шумел кругом, но ему уже не было в нем прежнего места. Как-то сразу настал самый последний его возраст годы наслаивались беззвучно - и только одно еще звучало ему стих. Как только загорался звук ритма - годы сгорали как мотыльки над костром, старческий стан выпрямлялся, глаза под желтыми веками полыхали, как прежде, и голос поэта гремел с почти неестественной силой над притихшим кругом слушающих...»
«Нельзя сказать, чтобы он был покинут, - писал Лев Озеров. - Его по-прежнему навещало много друзей, особенно молодежи, особенно молодых женщин. Последние делились на две части одна часть была к нему искренне и бескорыстно привязана, другая же часть была озабочена наследством Антокольского. Он играл в старого жениха, и казалось, вот-вот он свяжет себя брачными узами. Это злило Наталью Павловну (дочь поэта). Отец сорил деньгами, покупая барышням дорогие подарки и устраивая обеды в «Национале» и ЦДЛ со сдвигаемыми столами и случайными охотниками выпить и закусить...»
«Летом 1976 года, - вспоминала Маргарита Алигер, - торжественно и душевно отмечалось его восьмидесятилетие. Он был окружен признанием, любовью, дружбой своих старших воспитанников и обожанием младших. Он был доволен юбилеем. Но этот юбилей стал словно неким рубежом в его существовании. Словно он огромным внутренним напряжением продержался до него, а пережив его, ослабил ремни, ослабил волю, держащую его в какой никакой, но все-таки форме. Стал больше хворать, больше времени проводить в больнице. Без малого десять лет жил он без Зои, жил неуютно, неухожено, непривычно для себя, ни на день не прерывая работы.
Но физические силы его иссякали. Первого июля 1978 года, в день его рождения, с утра позвонив к нему на дачу, чтобы поздравить его, я узнала, что он рано утром уехал с дачи в город и возвращаться не собирается. И справлять день рождения не собирается. Будет дома, на улице Щукина. Нет, не болен, но и не так, чтобы совсем здоров. Настроение плохое... В конце дня мы с Софьей Григорьевной Карагановой, тоже давним другом Антокольских, ни о чем не сговариваясь с ним, поехали в город. У Софьи Григорьевны была припасена бутылка какого-то заморского питья, а мне повезло - удалось купить в «Праге» вкусный и большой свежий торт.
Дверь нам открыл Владимир Михайлович, шофер Антокольского, уже многие годы бывший его неизменным спутником и приятелем. Павел Григорьевич сидел в своем кабинете, среди столь знакомых и дорогих нам портретов, фотографий, книг, вещей. Сидел отсутствующий, отрешенный. Словно бы находился далеко отсюда, совсем далеко, бог знает где. Вероятно, он все-таки обрадовался нам, но сколь далеко это было от того, как умел радоваться людям Павлик. Больше в доме никого не было...»
Стихов много. Стихи замечательные.
Антокольский принадлежал к тем немногим писателям, кто ухитрялся творить хорошо и в плохое время.
Многие из знавших его говорили: он старался соблюдать человеческую этику, насколько это было возможно. На предложение подписать какую-то дурно пахнущую бумагу он мог себе позволить крикнуть в телефонную трубку:
«Антокольский умер!»
В сталинские времена он выжил и даже получил награду за поэму:СЫН.
Позже он писал:
Мы все, лауреаты премий,
Вручённых в честь его,
Спокойно шедшие сквозь время,
Которое мертво;
Мы все, его однополчане,
Молчавшие, когда
Росла из нашего молчанья
Народная беда;
Таившиеся друг от друга,
Не спавшие ночей,
Когда из нашего же круга
Он делал палачей...
Павел Григорьевич Антокольский являл собою в то мрачное и тягостное время некое праздничное чудо. Он жил взахлёб. Его удостоила особого внимания и дружбы Марина Цветаева. В голодном 1919-м году «Павлику Антокольскому», актёру-вахтанговцу и стихотворцу, она подарила немецкий чугунный перстень – чугунные розы на внутреннем золотом ободе. А к перстню – Маринины стихи:
«Дарю тебе железное кольцо:
Бессонницу – восторг – и безнадежность.
Чтоб не глядел ты девушкам в лицо,
Чтоб позабыл ты даже слово – нежность.
Чтоб голову свою в шальных кудрях
Как пенный кубок возносил в пространство,
Чтоб обратило в угль – и в пепл – и в прах
Тебя – сиё железное убранство.
Когда ж к твоим пророческим кудрям
Сама Любовь приникнет красным углем,
Тогда молчи и прижимай к губам
Железное кольцо на пальце смуглом.
Вот талисман тебе от красных губ,
Вот первое звено в твоей кольчуге –
Чтоб в буре дней стоял один – как дуб,
Один – как Бог в своем железном круге.
Железный перстень – знак родства. Вручая его Антокольскому, Цветаева признала в нём собрата по поэзии.
А он, в свою очередь, сперва ввёл в литературу младших современников – Константина Симонова, Маргариту Алигер, Евгения Долматовского, потом поэтов-фронтовиков – Михаила Луконина, Семёна Гудзенко, Александра Межирова. И, наконец, стал учителем для Беллы Ахмадулиной и Евгения Евтушенко......
После войны, когда началась государственная антисемитская кампания, Антокольский оказался в числе тех, кого причислили к «безродным космополитам». Газеты, ещё недавно с восторгом писавшие о его удостоенной Сталинской премии трагической поэме «Сын», теперь глумились над его стихами. Его перестали печатать, уволили из Литературного института, где он преподавал. О нём писали, что его стихи и поэмы проникнуты эстетством, упадничеством и пессимистическими настроениями, далёкими от борьбы и жизни советского народа. Самым же серьёзным обвинением в этом наборе литературных пороков было то, что стихи его «обращены к западно-европейской тематике».....
Воспоминания, воспоминания.....
.....Павлик! Павличек! – звала Зоя.
И сверху, со второго этажа, стучали по ступенькам шаги, и Павел Григорьевич, лысый, с трубкой из-под щёточки седых усов, но вечный Павлик, вечный ребёнок, со своими сверкающими чёрными живыми глазами воцарялся за столом и перекрывал голоса гостей своим хрипловатым, напористым голосом. Казалось, что темперамент, кипучесть, стремительность пенятся в нём и перехлёстывают через край. Когда он, раскатывая голос на рокочущих звуках, читал:
Зелёный, и красный, и жёлтый, и синий,
Как будто возникший в глазах дикаря,
Корабль трехмачтовый в сырой парусине
Из памяти выкорчевал якоря.
За ним! За несбыточным! Но за семижды
Обещанным! Только вглядеться – и в путь!
Былая удача, меня осенишь ты
Когда бы там ни было, что там ни будь,
Пусть горе ударами медного гонга
Уже окровавило сердце моё,
Но дело художника – вечная гонка,
Чеканка и ковка, резьба и литьё –
он словно рвался ввысь, как детский летучий воздушный шар, и невольно хотелось смотреть куда-то вверх, хотя он был маленького роста. В его стихах нет тяжёлой приземлённости быта, даже трагизм в них повёрнут своей яркой, романтической стороной....
На стихи Антокольского нередко писались дружеские пародии
Павлик никогда не обижался. Его стихи со своим кипящим внутренним содержанием всегда оставались Поэзией Павла Антокольского.
Ярослав Смеляков-
Павлу Антокольскому.....
Сам я знаю, что горечь
есть в улыбке моей.
Здравствуй, Павел Григорьич,
древнерусский еврей.
Вот и встретились снова
утром зимнего дня, –
в нашей клубной столовой
ты окликнул меня.
Вас за столиком двое:
весела и бледна,
сидя рядом с тобою,
быстро курит жена.
Эти бабы России
возле нас, там и тут,
службу, как часовые,
не сменяясь, несут.
Не от шалого счастья,
не от глупых услад,
а от бед и напастей
нас они хоронят.
Много вёрст я промерил,
много выложил сил,
а в твоих подмастерьях
никогда не ходил.
Но в жестоком движенье,
не сдаваясь судьбе,
я хранил уваженье
и пристрастье к тебе.
Средь болот ненадежных
и незыблемых скал
неприютно и нежно
я тебя вспоминал.
Средь приветствий и тушей
и тебе, может быть,
было детскую душу
нелегко сохранить.
Но она не пропала,
не осталась одна,
а как дёрнем по малой –
сквозь сорочку видна.
Вся она повторила
наше время и век,
золотой и постылый.
Здравствуй, дядька наш милый,
дорогой человек......
1967
Очень много лирики, почти все-посвящение любимой Зое. Это потом.
ПОЭМА -СЫН
Памяти младшего лейтенанта Владимира Павловича Антокольского, павшего смертью храбрых 6 июня 1942 года
(В сокращении-полный текст есть в Сети-очень большой материал)
1
— Вова! Я не опоздал? Ты слышишь?
Мы сегодня рядом встанем в строй.
Почему ты писем нам не пишешь,
Ни отцу, ни матери с сестрой?
Вова! Ты рукой не в силах двинуть,
Слез не в силах с личика смахнуть,
Голову не в силах запрокинуть,
Глубже всеми легкими вздохнуть.
Почему в глазах твоих навеки
Только синий, синий, синий цвет?
Или сквозь обугленные веки
Не пробьется никакой рассвет?
Видишь — вот сквозь вьющуюся зелень
Светлый дом в прохладе и в тени,
Вот мосты над кручами расселин.
Ты мечтал их строить. Вот они.
Чувствуешь ли ты, что в это утро
Будешь рядом с ней, плечо к плечу,
С самой лучшей, с самой златокудрой,
С той, кого назвать я не хочу?
Слышишь, слышишь, слышишь канонаду?
Это наши к западу пошли.
Значит, наступленье. Значит, надо
Подыматься, встать с сырой земли.
И тогда из дали неоглядной,
Из далекой дали фронтовой,
Отвечает сын мой ненаглядный
С мертвою горящей головой:
— Не зови меня, отец, не трогай,
Не зови меня, о, не зови!
Мы идем нехоженой дорогой,
Мы летим в пожарах и в крови.
Мы летим и бьем крылами в тучи,
Боевые павшие друзья.
Так сплотился наш отряд летучий,
Что назад вернуться нам нельзя.
Я не знаю, будет ли свиданье.
Знаю только, что не кончен бой.
Оба мы — песчинки в мирозданье.
Больше мы не встретимся с тобой......
2
Мой сын погиб. Он был хорошим сыном,
Красивым, добрым, умным, смельчаком.
Сейчас метель гуляет по лощинам,
Вдоль выбоин, где он упал ничком.......
Метет метель, и в рог охрипший дует,
И в дымоходах воет, и вопит
В развалинах.
А мне она диктует
Счета смертей, счета людских обид......
3 Я слышал взрывы тыщетонной мощи,
Распад живого, смерти торжество.
Вот где рассказ начнется. Скажем проще —
Вот западня для сына моего.
Ее нашел в пироксилине химик,
А металлург в обойму загвоздил.
Ее хранили пачками сухими,
Но злость не знала никаких удил.
Она звенела в сейфах у банкиров,
Ползла хитро и скалилась мертво,
Змеилась, под землей траншеи вырыв, —
Вот западня для сына моего.
А в том году спокойном, двадцать третьем,
Когда мой мальчик только родился,
Уже присматривалась к нашим детям
Та сторона, ощеренная вся.
Гигантский город видел я когда-то
В зеленых вспышках мертвенных реклам.
Он был набит тщеславием, как ватой,
И смешан с маргарином пополам.
В том городе дрались и целовались,
Рожали или гибли ни за что,
И пели «Deutschland, Deutschland uber alles…».
Все было этим лаком залито........
Снега. Снега. Завалы снега. Взгорья.
Чащобы в снежных шапках до бровей.
Холодный дым кочевья. Запах горя.
Все неоглядней горе, все мертвей.
По деревням, на пустошах горючих
Творятся ночью страшные дела.
Раскачиваются, скрипя на крючьях,
Повешенных иссохшие тела.
Расстреляны и догола раздеты,
В обнимку с жизнью брошены во рвы,
Глядят ребята, женщины и деды
Стеклянным отраженьем синевы.
Кто их убил? Кто выклевал глаза им?
Кто, ошалев от страшной наготы,
В крестьянском скарбе шарил, как хозяин?
Кто? — Твой наследник.
Стало быть, и ты…
Ты, воспитатель, сделал эту сволочь,
И, пращуру пещерному под стать,
Ты из ребенка вытравил, как щелочь,
Все, чем хотел и чем он мог бы стать.
Ты вызвал в нем до возмужанья похоть,
Ты до рожденья злобу в нем разжег.
Видать, такая выдалась эпоха, —
И вот трубил казарменный рожок,
И вот печатал шагом он гусиным
По вырубленным рощам и садам,
А ты хвалился безголовым сыном,
Ты любовался Каином, Адам.
Ты отнял у него миры Эйнштейна
И песни Гейне вырвал в день весны.
Арестовал его ночные тайны
И обыскал мальчишеские сны.
Еще мой сын не мог прочесть, не знал их,
Руссо и Маркса, еле к ним приник, —
А твой на площадях, в спортивных залах
Костры сложил из тех бессмертных книг.
Тот день, когда мой мальчик кончил школу,
Был светел и по-юношески свеж,
Тогда твой сын, охрипший, полуголый,
Шел с автоматом через наш рубеж.....
Мы на поле с тобой остались чистом, —
Как ни вывертывайся, как ни плачь!
Мой сын был комсомольцем.
Твой — фашистом.
Мой мальчик — человек.
А твой — палач.
Во всех боях, в столбах огня сплошного,
В рыданьях человечества всего,
Сто раз погибнув и родившись снова,
Мой сын зовет к ответу твоего......
4.
Идут года — тридцать восьмой, девятый.
Зарублен рост на притолке дверной.
Воспоминанья в клочьях дымной ваты
Бегут, не слившись, где-то стороной,
Не точные.
Так как же мне вглядеться
В былое сквозь туманное стекло,
Чтобы его неконченое детство
В неначатую юность перешло…
Стамеска. Клещи. Смятая коробка.
С гвоздями всех калибров. Молоток.
Насос для шин велосипеда. Пробка
С перегоревшим проводом. Моток
Латунной проволки. Альбом для марок.
Сухой разбитый краб. Карандаши.
Вот он, назад вернувшийся подарок,
Кусок его мальчишеской души,
Хотевшей жить. Ни много и ни мало —
Жить. Только жить. Учиться и расти.
И детство уходящее сжимало
Обломки рая в маленькой горсти.
Вот все, что детство на земле добыло.
А юность ничего не отняла
И, уходя на смертный бой, забыла
Обломки рая в ящиках стола......
Идут года — тридцать восьмой, девятый
И пограничный год, сороковой.
Идет зима, вся в хлопьях снежной ваты.
И вот он, сорок первый, роковой.
В июне кончил он десятилетку.
Три дня шатались об руку мы с ним.
Мой сын дышал во всю грудную клетку,
Но был какой-то робостью томим.
В музее жадно глядя на Гогена,
Он словно сжался, словно не хотел
Ожогов солнца в сварке автогенной
Всех этих смуглых обнаженных тел.
Но все светлей навстречу нам вставала
Разубранная, как для торжества,
Вся, от Кремля до Земляного вала,
Оправленная в золото Москва.
Так призрачно задымлены бульвары,
Так бойко льется разбитная речь,
Так скромно за листвой проходят пары, —
О, только б ранний праздник свой сберечь
От глаз чужих.
Все, что добыто в школе,
Что юношеской сделалось душой, —
Все на виду.
Не праздник это, что ли?
Так чокнемся, сынок! Расти большой.
Москва, Москва. Как много гроз шумело
Над славной головой твоей, Москва!
Что ж ты притихла? Что ж белее мела,
Не разделяешь с нами торжества?
Любимая! Дай руку нам обоим.
Отец и сын, мы — граждане твои.
Благослови, Москва, нас перед боем.
Что нам ни суждено — благослови!
Спасибо этим памятникам мощным,
Огням театров, пурпуру знамен
И сборищам спасибо полунощным,
Где каждый зван и каждый заменен
Могучим гребнем нового прибоя, —
Волна волну смывает, и опять
Сверкает жизнью лоно голубое.
Отбоя нет. Никто не смеет спать.
За наше счастье сами мы в ответе.
А наше горе — не твоя вина.
Так проходил наш праздник.
На рассвете,
В четыре тридцать началась война..........
5.
Мы не всегда от памяти зависим.
Случайный, беглый след карандаша,
Случайная открытка в связке писем —
И возникает юная душа.
Вот, вот она мелькнула, недотрога,
И усмехнулась, и ушла во тьму,
Единственная, безраздельно строго,
Сполна принадлежащая ему......
6.
Ты, может быть, встречался с этим рослым,
Веселым, смуглым школьником Москвы,
Когда, райкомом комсомола послан
Копать противотанковые рвы,
Он уезжал.
Шли многие ребята
Из Пресни, от Кропоткинских ворот,
Из центра, из Сокольников, с Арбата —
Горластый, бойкий, боевой народ.
В теплушках пели, что спокойно может
Любимый город спать,
что хороша
Страна родная,
что главы не сложит
Ермак на диком бреге Иртыша...
10-эпилог.....
Прощай, мое солнце. Прощай, моя совесть.
Прощай, моя молодость, милый сыночек.
Пусть этим прощаньем окончится повесть
О самой глухой из глухих одиночек.
Ты в ней остаешься. Один. Отрешенный
От света и воздуха. В муке последней,
Никем не рассказанный. Не воскрешенный.
На веки веков восемнадцатилетний.
О, как далеки между нами дороги,
Идущие через столетья и через
Прибрежные те травяные отроги,
Где сломанный череп пылится, ощерясь.
Прощай. Поезда не приходят оттуда.
Прощай. Самолеты туда не летают.
Прощай. Никакого не сбудется чуда.
А сны только снятся нам. Снятся и тают.
Мне снится, что ты еще малый ребенок,
И счастлив, и ножками топчешь босыми
Ту землю, где столько лежит погребенных.....
.............................................
...............................................
На этом кончается повесть о сыне.
МОГИЛА НЕИЗВЕСТНОГО СОЛДАТА
И тьмы человеческих жизней, и тьмы,
И тьмы заключённых в материю клеток,
И нравственность, вбитая с детства в умы..
Но чей-то прицел хладнокровен и меток.
Наверно, секунд ещё десять в мозгу
Неслись перелески, прогалины, кочки,
Столбы, буераки, деревья в снегу..
Но всё убыстрялось, не ставило точки,
Смещалось...
Пока наконец голова
Не стукнулась тыквой в ничто.
И вот тут-то
Бессмертье свои предъявило права.
Обставлено помпой, рекламой раздуто,
Под аркой Триумфа для вдов и сирот
Горит оно неугасимой лампадой,
И глина ему набивается в рот.
Бессмертие! Чтимая церковью падаль.
Бессмертие! Право на несколько дат.
Ты после войны для того и осталось,
Чтоб крепко уснул Неизвестный Солдат.
Но он не уснёт.
Несмотря на усталость......
Дмитрий, спасибо за биографию великолепного поэта.
Немного добавлю.
БАЖАНОВА ЗОЯ КОНСТАНТИНОВНА
8 февраля 1902, Москва – 30 декабря 1968, Москва
Актриса и педагог. Ученица Евгения Вахтангова и Михаила Чехова, актриса Вахтанговского театра (1919-58), педагог Щукинского училища (1930-57), супруга (1920-68) и "муза" замечательного поэта Павла Григорьевича Антокольского (1896-1978).....
Начало поэтического пути Павла Антокольского совпало с расцветом «серебряного века» русской литературы. В Петербурге и Москве кипела литературная жизнь: один за другим возникали поэтические кружки, то и дело появлялись новые яркие индивидуальности. Предмет всеобщего восхищения – стихи Александра Блока, поэта старшего поколения. Но уже в полный голос заявили о себе и молодые таланты, почти одногодки Антокольского: Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Цветаева, Маяковский, Есенин – сильные, яркие личности, уверенные в себе поэты, на равных спорившие с предшествующим поколением. А он – всё ещё наивный юноша, к тому же очень стеснительный.
В сравнении с их стихами его собственные казались ему беспомощными и он считал их незаслуживающими публикации.
Такая взыскательность к себе, конечно, достоинство, но всё же его самовосприятие не было вполне адекватным. Ведь распознала же в нём поэта Марина Ивановна Цветаева: в нём, почти мальчишке, и по одному только стихотворению распознала, а уж как была строга, как требовательна и к себе и к другим!..
Своим учителем Антокольский считал Александра Блока, которого, впрочем, не знал лично. Поэзия Блока помогла ему "понять значение метафоры, как некой волшебной силы, преобразующей мир". Так он сам утверждал и нередко с усмешкой добавлял: "Мои ранние стихи – сплошное подражание Блоку". С благодарностью он говорил и о Валерии Брюсове, покровителе и наставнике московской поэтической молодёжи тех лет, своём первом издателе. Но главную роль в своей поэтической судьбе он отводил Марине Цветаевой. Она первая не только одобрила его стихи, но и дала им проницательную оценку, а потом сделала для него то, чего не сделал никто другой: открыла ему дверь в свою поэтическую мастерскую........
Лев Озеров вспоминал о Павле Антокольском так: «Природный дар красноречия. Развитый общением, трибуной, частым чтением стихов. Собеседованиями на темы поэзии и театра. Ещё более – самим театром. Голос громкий, жест, за которым неизменно – оратор римский говорил. Желание быть выше своего роста выбрасывало руку вперёд, вернее, кулак ввысь, как можно выше. Не знаю, обучался ли он искусству риторики, но владел он этим исчезающим искусством красноречия с завидным умением. В нём было развито импровизаторское начало. Идёт к трибуне, сияя карими пронзительными глазами, под которыми всегда были тёмно-фиолетовые круги бессонницы и усталости, устраняемой изрядными порциями кофе или водки. Он часто загорался. По поводу и без повода. Он редко не был возбуждён. В состоянии покоя и благодушия его застать было невозможно. Порой это напоминало театр. Чаще всего театр.