Наталья КРАНДИЕВСКАЯ. В ОСАДЕ (книга блокадных стихов)
При жизни поэзию Натальи Крандиевской-Толстой, обладающей редкостным лирическим даром, знал лишь узкий круг ценителей. Среди них Бунин, Блок, Горький, Чуковский, Маршак, Слуцкий… Сборники ее стихов выходили в начале века трижды. В 1914 г. она вышла замуж за талантливого молодого прозаика А. Н. Толстого. Жила в эмиграции, по возвращении на родину стихов почти не писала, так продолжалось до 1935 г., до ухода Алексея Толстого из семьи.
В 1941 г. Она оказалась в блокадном Ленинграде. Чудом выжила, написала книгу стихов, вероятно, самую страшную и самую высокую книгу блокадной лирики.
Блокадный город в осадной книге Крандиевской не имеет ни аналогов, ни соответствий. Свободная от директив соцзаказа, она пишет о том, что не укладывается ни в какие рамки предшествующей поэзии.
Во время войны ей неоднократно предоставлялась возможность покинуть блокадный Ленинград, она отказывалась и оставалась свидетельницей этого страшного времени. Сегодня в семейном архиве её сына Дмитрия Алексеевича Толстого хранится её мобилизационное предписание бойца трудового фронта и документы на две награды: медали «За оборону Ленинграда» и «За доблестный труд в Великой Отечественной войне».
Летом 1943 года боец Н. Крандиевская-Толстая была вывезена в Москву. Она была принята в Союз писателей.
Осенью 1946 года была подготовлена к выпуску её книга, но по распоряжению Жданова набор её был уничтожен. Посмертный сборник её произведений появился только в 1985 году.
Потаенный подвиг, как и положено в православии, неизвестен миру. Наталья Крандиевская умерла 17 сентября 1963 года в полной литературной безвестности.
И в суете тех лет ее голос не был услышан. Но мощь лучших стихов вкупе с единством духовного и жизненного пути таковы, что когда-то мы должны будем признать: лирика Крандиевской — утаенная классика XX столетия.
-------------------------------------
Сыну моему Мите посвящаю...
В ОСАДЕ
(1941–1943)
* * *
Недоброй славы не бегу.
Пускай порочит тот, кто хочет.
И смерть на невском берегу
Напрасно карты мне пророчат.
Я не покину город мой,
Венчанный трауром и славой,
Здесь каждый камень мостовой —
Свидетель жизни величавой.
Здесь каждый памятник воспет
Стихом пророческим поэта,
Здесь Пушкина и Фальконета
Вдвойне бессмертен силуэт.
О память! Верным ты верна.
Твой водоем на дне колышет
Знамена, лица, имена, —
И мрамор жив, и бронза дышит.
И променять на бытиё
За тишину в глуши бесславной
Тебя, наследие моё,
Мой город великодержавный?
Нет! Это значило б предать
Себя на вечное сиротство,
За чечевицы горсть отдать
Отцовской славы первородство.
1941
* * *
А беженцы на самолётах
Взлетают в небо, как грачи.
Актеры в тысячных енотах,
Лауреаты и врачи.
Директор фабрики ударной,
Зав-треста, мудрый плановик,
Орденоносец легендарный
И просто мелкий большевик.
Все, как один, стремятся в небо,
В уют заоблачных кают.
Из Вологды писали: — Хлеба,
Представьте, куры не клюют! —
Писатель чемодан каракуль
В багаж заботливо сдает.
А на жене такой каракуль,
Что прокормить их может с год.
Летят. Куда? В какие дали?
И остановятся на чём?
Из Куйбышева нам писали —
Жизнь бьет по-прежнему ключом.
Ну, что ж, товарищи, летите!
А град Петра и в этот раз,
Хотите ль вы, иль не хотите,
Он обойдется и без вас!
Лишь промотавшиеся тресты
В забитых наглухо домах
Грустят о завах, как невесты
О вероломных женихах.
1941
* * *
Памяти Марины Цветаевой
Писем связка, стихи да сухие цветы —
Вот и всё, что наследуют внуки.
Вот и всё, что оставила, гордая, ты
После бурь вдохновений и муки.
А ведь жизнь на заре, как густое вино,
Закипала языческой пеной!
И луна, и жасмины врывались в окно
С лёгкокрылой мазуркой Шопена.
Были быстры шаги, и движенья легки,
И слова нетерпеньем согреты.
И сверкали на сгибе девичьей руки,
По-цыгански звенели браслеты!
О, надменная юность! Ты зрела в бреду
Колдовских бормотаний поэта.
Ты стихами клялась: исповедую, жду! —
И ждала незакатного света.
А уж тучи свивали грозόвый венок
Над твоей головой обречённой.
Жизнь, как пес шелудивый, скулила у ног,
Выла в небо о гибели чёрной.
И Елабугой кончилась эта земля,
Что бескрайние дали простерла,
И всё та же российская сжала петля
Сладкозвучной поэзии горло.
* * *
Иду в темноте, вдоль воронок,
Прожекторы щупают небо.
Прохожие. Плачет ребенок,
И просит у матери хлеба.
А мать надорвалась от ноши
И вязнет в сугробах и ямах.
— Не плачь, потерпи, мой хороший, —
И что-то бормочет о граммах.
Их лиц я во мраке не вижу,
Подслушала горе вслепую,
Но к сердцу придвинулась ближе
Осада, в которой живу я.
ЗА ВОДОЙ
Привяжи к саням ведёрко
И поедем за водой.
За мостом крутая горка, —
Осторожней с горки той!
Эту прорубь каждый знает
На канале крепостном.
Впереди народ шагает,
Позади звенит ведром.
Опустить на дно веревку,
Лечь ничком на голый лед, —
Видно, дедову сноровку
Не забыл ещё народ!
Как ледышки, рукавички,
Не согнуть их нипочём.
Коромысло, с непривычки,
Плещет воду за плечом.
Кружит вьюга над Невою,
В белых перьях, в серебре...
Двести лет назад с водою
Было так же при Петре.
Но в пути многовековом
Снова жизнь меняет шаг,
И над крепостью Петровой
Плещет в небе новый флаг.
Не фрегаты, а литые
Вмерзли в берег крейсера.
И не снилися такие
В мореходных снах Петра.
И не снилось, чтобы в тучах
Шмель над городом кружил,
И с гудением могучим
Невский берег сторожил.
Да! Петру была б загадка:
Лязг и грохот, танка ход.
И за танком ленинградка,
Что с винтовкою идет.
Ну, а мы с тобой ведерко
По-петровски довезем.
Осторожней! Видишь, горка.
Мы и горку обогнем.
20 декабря 1941
* * *
В кухне жить обледенелой,
Вспоминать свои грехи,
И рукой окоченелой
По ночам писать стихи.
Утром снова суматоха.
Умудри меня Господь,
Топором владея плохо,
Три полена расколоть!
Не тому меня учили
В этой жизни, вот беда!
Не туда переключили
Силу в юные года.
Печь дымится, еле греет.
В кухне копоть, как в аду.
Трубочистов нет, — болеют,
С ног валятся на ходу.
Но нехитрую науку
Кто из нас не превозмог?
В дымоход засунув руку,
Выгребаю чёрный мох.
А потом иду за хлебом,
Становлюсь в привычный хвост.
В темноте сереет небо
И рассвет угрюм и прост.
С чёрным занавесом сходна,
Вверх взлетает ночи тень,
Обнажая день холодный
И голодный новый день.
Но с младенческим упорством
И с такой же волей жить,
Выхожу в единоборство
День грядущий заслужить.
У судьбы готова красть я,
Да простит она меня,
Граммы жизни, граммы счастья,
Граммы хлеба и огня!
* * *
Связисты накалили печку, —
Не пожалели дров.
Дежурю ночь. Не надо свечку,
Светло от угольков.
О хлебе думать надоело.
К тому же нет его.
Всё меньше сил, всё легче тело.
Но это ничего.
Забуду всё с хорошей книгой,
Пусть за окном пальба.
Беснуйся, дом снарядом двигай, —
Не встану, так слаба,
Пьяна от книжного наркоза,
От выдуманных чувств…
Есть всё же милосердья слёзы,
И мир ещё не пуст.
* * *
Рембрандта полумрак
У тлеющей печурки.
Голодных крыс гопак, —
Взлетающие шкурки.
Узорец ледяной
На стёклах уцелевших,
И силуэт сквозной
Людей, давно не евших.
У печки разговор,
Возвышенный, конечно,
О том, что время — вор,
И всё недолговечно.
О том, что неспроста
Разгневали судьбу мы,
Что родина свята,
А все мы — вольнодумы.
Что трудно хоронить,
А умереть — не трудно…
Прервав беседы нить
Сирена стала выть
Истошно так и нудно.
Тогда брусничный чай
Разлили по стаканам,
И стала горяча
Кишечная нирвана.
Затихнул разговор.
Сирена выла глуше.
А время, старый вор,
Глядя на нас в упор,
Обкрадывало души.
* * *
В кухне крыса пляшет с голоду,
В темноте гремит кастрюлями.
Не спугнуть её ни холодом,
Ни холерою, ни пулями.
Что беснуешься ты, старая?
Здесь и корки не доищешься,
Здесь давно уж злою карою,
Сновиденьем стала пища вся.
Иль со мною подружилась ты
И в промерзшем этом здании
Ждёшь спасения, как милости,
Там, где теплится дыхание?
Поздно, друг мой, догадалась я!
И верна и невиновна ты.
Только двое нас осталося —
Сторожить пустые комнаты.
* * *
На стене объявление: «Срочно!
На продукты меняю фасонный гроб
Размер ходовой. Об условиях точно —
Гулярная, девять». Наморщил лоб
Гражданин в ушанке оленьей,
Протер на морозе пенсне,
Вынул блокнот, списал объявленье.
Отметил: «справиться о цене».
А баба, сама страшнее смерти,
На ходу разворчалась: «Ишь, горе великое!
Фасо-о-нный ещё им, сытые черти.
На фанере ужо сволокут, погоди-ка».
1942
* * *
Шаркнул выстрел. И дрожь по коже,
Точно кнут обжёг.
И смеётся в лицо прохожий:
«Получай паек!»
За девицей с тугим портфелем
Старичок по панели
Еле-еле бредет.
«Мы на прошлой неделе
Мурку съели,
А теперь — этот вот...»
Шевелится в портфеле
И зловеще мяукает кот.
Под ногами хрустят
На снегу оконные стекла.
Бабы мрачно, в ряд
У пустого ларька стоят.
«Что дают?» — «Говорят,
Иждивенцам и детям — свекла».
Зима 1941–1942
* * *
На салазках кокон пряменький
Спеленав, везет
Мать заплаканная, в валенках,
А метель метет.
Старушонка лезет в очередь,
Охает, крестясь:
«У моей вот тоже дочери
Схоронен вчерась.
Бог прибрал, и, слава Господу,
Легше им и нам.
Я сама-то скоро с ног спаду
С этих сό ста грамм».
Труден путь, далек до кладбища.
Как с могилой быть?
Довести сама смогла б ещё,
Сможет ли зарыть?
А не сможет — сложат в братскую,
Сложат как дрова
В трудовую, ленинградскую,
Закопав едва.
И спешат по снегу валенки, —
Стало уж темнеть.
Схоронить трудней, мой маленький,
Легче — умереть.
Зима 1941–1942
* * *
Обледенелая дорожка
Посередине мостовой.
Свернёшь в сторонку хоть немножко, —
С сугробы ухнешь с головой,
Туда, где в снеговых подушках
Зимует пленником пурги
Троллейбус пестрый, как игрушка,
Как домик бабушки Яги.
В серебряном обледененьи
Его стекло и стенок дуб.
Ничком на кожаном сиденьи
Лежит давно замерзший труп.
А рядом, волоча салазки,
Заехав в этакую даль,
Прохожий косится с опаской
На быта мрачную деталь.
* * *
Как привиденья беззаконные,
Дома зияют безоконные
На снежных площадях.
И, запевая смертной птичкою,
Сирена с ветром перекличкою
Братаются впотьмах.
Вдали над крепостью Петровою
Прожектор молнию лиловую
То гасит, то зажжёт.
А выше — звёздочка булавкою
Над Зимней светится канавкою
И город стережёт.
Зима 1941–1942
* * *
Смерти злой бубенец
Зазвенел у двери.
Неужели конец?
Не хочу, не верю!
Сложат, пятки вперёд,
К санкам привяжут.
— Всем придет свой черёд, —
Прохожие скажут.
Не легко проволочь
По льду, по ухабам.
Рыть совсем уж невмочь
От холода слабым.
Отдохни, мой сынок,
Сядь на холмик с лопатой.
Съешь мой смертный паек,
За два дня вперед взятый.
Февраль 1942
* * *
За спиной свистит шрапнель.
Каждый кончик нерва взвинчен.
Бабий голос сквозь метель:
«А у Льва Толстого нынче
Выдавали мервишель!»
Мервишель? У Льва Толстого?
Снится, что ли, этот бред?
Заметает вьюга след.
Ни фонарика живого,
Ни звезды на небе нет.
Зима 1941–1942
* * *
С детства трусихой была,
С детства поднять не могла
Веки бессонные Вию.
В сказках накопленный хлам
Страх сторожил по углам,
Шорохи слушал ночные.
Крался ко мне вурдалак,
Сердце сжимала в кулак
Лапка выжиги сухая.
И, как тарантул, впотьмах
Хиздрик вбегал на руках,
Хилые ноги вздымая.
А домовой? А кащей?
Мало ль на свете вещей,
Кровь леденящих до дрожи?
Мало ль загробных гонцов,
Духов, чертей, мертвецов
С окаменевшею кожей?
Мало ль бессонных ночей
В бреднях, смолы горячей,
Попусту перегорало?
Нынче пришли времена, —
Жизнь по-простому страшна,
Я же бесстрашною стала.
И не во сне — наяву
С крысою в кухне живу,
В обледенелой пустыне.
Смерти проносится вой,
Рвётся снаряд за стеной, —
Сердце не дрогнет, не стынет.
Если о труп у дверей
Лестницы чёрной моей
Я в темноте спотыкаюсь, —
Где тут страх, посуди?
Руки сложить на груди
К мёртвому я наклоняюсь.
Спросишь: откуда такой
Каменно-твёрдый покой?
Что же нас так закалило?
Знаю. Об этом молчу.
Встали плечом мы к плечу, —
Вот он покой наш и сила.
1942
* * *
Идут по улице дружинницы
В противогазах, и у хобота
У каждой, как у именинницы,
Сирени веточка приколота.
Весна. Война. Всё согласовано.
И нет ни в чём противоречия.
А я стою, гляжу взволнованно
На облики нечеловечии.
1942
ГРОЗА НАД ЛЕНИНГРАДОМ
Гром, старый гром обыкновенный
Над городом загрохотал.
— Кустарщина! — сказал военный,
Махнул рукой и зашагал.
И даже дети не смутились
Блеснувших молний бирюзой.
Они под дождиком резвились,
Забыв, что некогда крестились
Их деды под такой грозой.
И празднично деревья мокли
В купели древнего Ильи,
Но вдруг завыл истошным воплем
Сигнал тревоги, и вдали
Зенитка рявкнула овчаркой,
Снаряд по тучам полыхнул,
Так неожиданно, так жарко
Обрушив треск, огонь и гул.
— Вот это посерьёзней дело! —
Сказал прохожий на ходу,
И все вокруг оцепенело,
Почуя в воздухе беду.
В подвалах схоронились дети,
Недетский ужас затая.
На молнии глядела я...
Кого грозой на этом свете
Пугаешь ты, пророк Илья?
1942
* * *
Вдоль проспекта — по сухой канавке
Ни к селу, ни к городу цветы.
Рядом с богородицыной травкой
Огоньки куриной слепоты.
Понимаю, что июль в разгаре
И что полдень жатвы недалёк,
Если даже здесь, на тротуаре,
Каблуком раздавлен василёк.
Понимаю, что в блокаде лето,
И как чудо здесь, на мостовой,
Каменноостровского букета
Я вдыхаю запах полевой.
Лето 1942
* * *
На крыше пост. Гашу фонарь.
О, эти розовые ночи!
Я белые любила встарь, —
Страшнее эти и короче.
В кольце пожаров расцвела
Их угрожающая алость.
В ней всё сгорит, сгорит дотла
Всё, что от прошлого осталось.
Но ты, бессонница моя,
Без содрогания и риска
Глядишь в огонь небытия,
Подстерегающий так близко,
Заворожённая глядишь,
На запад, в зарево Кронштадта,
На тени куполов и крыш…
Какая глушь! Какая тишь!
Да был ли город здесь когда-то?
* * *
Этот год нас омыл, как седьмая щèлочь,
О которой мы, помнишь, когда-то читали?
Оттого нас и радует каждая мелочь,
Оттого и моложе, как будто бы, стали.
Научились ценить всё, что буднями было:
Этой лампы рабочей лимит и отраду,
Эту горстку углей, что в печи не остыла,
Этот ломтик нечаянного шоколада.
Дни «тревог», отвоёванные у смерти,
Телефонный звонок — целы ль стёкла? Жива ли?
Из Елабуги твой самодельный конвертик, —
Этих радостей прежде мы не замечали.
Будет время, мы станем опять богаче,
И разборчивей станем, и прихотливей,
И на многое будем смотреть иначе,
Но не будем, наверно, не будем счастливей!
Ведь его не понять, это счастье, не взвесить.
Почему оно бодрствует с нами в тревогах?
Почему ему любо цвести и кудесить
Под ногами у смерти, на взрытых дорогах?
1942
НОЧЬЮ НА КРЫШЕ
В небе авиаигрушки,
Ни покоя им, ни сна.
Ночь в прожекторах ясна.
Поэтической старушкой
Бродит по небу луна.
И кого она смущает?
Кто вздыхает ей вослед?
Тесно в небе. Каждый знает,
Что покоя в небе нет.
Истребитель пролетает,
Проклиная лунный свет.
До луны ли в самом деле,
Если летчику глаза
И внимание в обстреле
От живой отводит цели
Лунной влаги бирюза?
Что же бродишь, как бывало,
И качаешь опахало
Старых бредней над землёй?
Чаровница, ты устала,
Ты помехой в небе стала, —
Не пора ли на покой?
1942
* * *
Майский жук прямо в книгу с разлёта упал
На страницу раскрытую — «Домби и сын».
Пожужжал и по-мёртвому лапки поджал.
О каком одиночестве Диккенс писал?
Человек никогда не бывает один.
1942
* * *
Свидание наедине
Назначил и мне командор.
Он в полночь стучится ко мне,
И входит, и смотрит в упор.
Но странный на сердце покой.
Три пальца сложила я в горсть.
Разжать их железной рукой
Попробуй, мой Каменный Гость.
* * *
Лето ленинградское в неволе.
Всё брожу по новым пустырям,
И сухой репейник на подоле
Приношу я в сумерках к дверям.
Белой ночью всё зудит комарик,
На обиды жалуется мне.
За окном шаги на тротуаре —
Кто-то возвращается к жене.
И всю ночь далекий запах гари
Не дает забыть мне о войне.
Лето 1943
* * *
Если птица залетит в окно,
Это к смерти, люди говорят.
Не пугай приметой. Всё равно
Раньше птиц к нам пули залетят.
Но сегодня, — солнце ли, весна ль —
Прямо с неба в комнату нырнул
Красногрудый, стукнулся в рояль,
Заметался и на шкаф порхнул.
Снегирёк, наверно, молодой!
Еле жив от страха сам, небось,
Ты ко мне со смертью иль с бедой
Залетел, непрошенный мой гость?
За диван забился в уголок.
Всё равно! — к добру ли, не к добру,
Трепетанья птичьего комок,
Жизни дрожь в ладони я беру, —
Подношу к раскрытому окну,
Разжимаю руки. Не летишь?
Всё ещё не веришь в глубину?
Вот она! Лети, лети, глупыш!
Смерти вестник, мой недолгий гость,
Ты нисколько не похож на ту,
Что влетает в комнаты, как злость,
Со змеиным свистом на лету.
1943
* * *
По радио дали тревоги отбой.
Пропел о покое знакомый гобой.
Окно раскрываю и ветер влетает,
И музыка с ветром. И я узнаю
Тебя, многострунную бурю твою,
Чайковского стон лебединый, — шестая,
По-русски простая, по-русски святая,
Как родины голос, не смолкший в бою.
1943
СЛУЧАЙ НА УЛИЦЕ 6 АВГУСТА 1943-го
Рвануло воздухом.
На тротуар швырнуло.
Крик за спиной и дым.
Лежу. Военный рядом. В головах
Старуха причитает, заступницу зовет.
А девочка молчит.
Хочу подняться, —
Военный в спину ткнул:
«Куда? Лежи!»,
И голову портфелем мне накрыл.
И снова взрыв.
И снова тишина.
Пять раз подряд.
Мы долго так лежали.
Плита гранитная у самых глаз
И водосточный жёлоб.
Потом военный встал.
Сказал: «Ну, бабы, живо,
За мною все гуськом,
Налево в подворотню».
Мы вовремя перебежать успели.
Последний взрыв был рядом, за углом,
И вслед за ним
Надолго тишина.
Военный засучил рукав
И на часы взглянул, сказал:
«Как видно зашабашил паразит.
Теперь бегите по домам, хозяйки.
Без паники».
Шинель оправил, подтянул ремень
И зашагал по улице к вокзалу.
* * *
А муза не шагает в ногу, —
Как в сказке, своевольной дурочкой
Идёт на похороны с дудочкой,
На свадьбе — плачет у порога.
Она на выдумки искусница,
Поёт под грохот артобстрела
О том, что бабочка-капустница
В окно трамвая залетела,
О том, что заросли картошками
На поле Марсовом зенитки
И под дождями и бомбёжками
И те и эти не в убытке.
О том, что в амбразурах Зимнего
Дворца пустого — свиты гнезда,
И только ласточкам одним в него
Влетать не страшно и не поздно,
И что легендами и травами
Зарос, как брошенная лира,
Мой город, осиянный славами,
Непобеждённая Пальмира!
1943
Да, Альбина! Сегодня - святой день для всех ленинградцев...
-------------
Засохшая булка
В январе 1942 г. мы с мамой поднимались по черной лестнице к себе домой на пятый этаж дома № 23/59 по Кронверкской улице. Кажется, мы ходили стоять в очереди за хлебом и возвращались, бережно неся каждый свои сто двадцать пять грамм. Сейчас уже не помню, зачем ходили, помню только, как медленно взбирались на пятый этаж. Парадный ход был, вообще говоря, открыт. Но все блокадные жильцы нашего дома пользовались только черным ходом, ибо все жили на кухнях; ведь не было ни воды, ни света, ни отопления, а на кухне у каждого стояла буржуйка.
И 125 г хлеба, единственная еда, съедались не просто так — необходимо было разрезать этот кусок на маленькие квадратики и каждый квадратик чуть-чуть поджаривался на буржуйке. И надо было распределять и терпеливо ждать: вот этот квадратик я съем сейчас, а вот этот — через полчаса, и через час еще вот этот — третий.
В тот день подъем по лестнице был особенно тяжел и мучителен. Ноги неохотно повиновались. Мы жили в квартире 110, а под нами, в квартире 108, жила семья главного человека в Ленинграде, как тогда говорили, крупного ответственного работника. Не буду называть его фамилии.
Входя на площадку четвертого этажа, мы с мамой заметили, что входная наружная дверь в квартиру 108 приотворена, и в мусорном ведре, стоящем между двумя дверьми, торчит какой-то странный желтовато-коричневый предмет. Наклонившись к ведру (нами овладело любопытство) мы обнаружили, что желтоватый предмет ¬— это засохшая французская булка или, как теперь говорят, городская булка, которую выкинули в ведро, потому что она раньше времени зачерствела.
Первым, невольным, я бы сказал, инстинктивным побуждением было — схватить эту булку. Но я почему-то остановился и посмотрел на маму.
«Знаешь что, — сказала мне мама, — давай будем гордыми». И мы прошли мимо полуотворенной двери.
Дмитрий Толстой
Иринка, здравствуй.Рада тебе и потрясающим стихам- ужасным и правдивым...читаю их впервые...
Ничего не знала и так же впервые читаю стихи Натальи Крандиевской-Толстой.
Спасибо тебе.Читаю и просто душой чувствую ту страшную беду героического Ленинграда
А вас,ленинградочки-с Праздником Снятия Блокады!
Слушала выступление В.В.Путина в Иерусалиме-замечательно он выступил!
Художественный элемент стелы – "свеча памяти" с силуэтами людей - выполнен из бронзы и расположен в центре монумента. В темное время суток композиция будет подсвечиваться, создавая иллюзию вечно горящей свечи.
Памятник блокадникам и защитникам Ленинграда в Иерусалиме.
Фото: EAJC" titlecredit
Спасибо, Иринка,за пост!Большое спасибо за прекрасную поэтессу-Наталью Крандиевскую-Толстую!
За стихотворение- Памяти Цветаевой-особое спасибо....
"И луна, и жасмины врывались в окно
С лёгкокрылой мазуркой Шопена."...как же здОрово!
И еще раз-С ПРАЗДНИКОМ СНЯТИЯ БЛОКАДЫ ЛЕНИНГРАДА!
Татьяна! И тебе спасибо! Знала, что мимо стихов ты не пройдешь. Была уверена!
О поэтессе написано спавнительно мало. Пишет о ней Безелянский в книге "Вера, Надежда, Любовь… Женские портреты", статья о ней «Хождение по мукам» вошла в сборник «101 поэтесса Серебряного века». Изучает ее творчество Андрей Чернов. Оставил воспоминания ее сын Дмитрий Алексеевич Толстой. Ее поэзия никогда не запрещалась, она была женой официально признанного писателя – советского графа Алексея Толстого. Просто ранние ее стихи не вписались в советскую литературу, а потом она долгое время прожила в тени своего известного мужа, посвятила себя ему и детям, стихов не писала. Снова стала писать стихи после ухода мужа из семьи...
Наталья Крандиевская-Толстая - единственная блокадная поэтесса, которой было дано испытать счастье материнства, вырастить детей и внуков, пусть не просто, блокаду она пережила просто чудом.
* * *
А я опять пишу о том,
О чём не говорят стихами,
О самом тайном и простом,
О том, чего боимся сами.
Судьба различна у стихов.
Мои обнажены до дрожи.
Они — как сброшенный покров,
Они — как родинка на коже.
Но кто-то губы освежит
Моей неутолённой жаждой,
Пока живая жизнь дрожит,
Распята в этой строчке каждой.
1935
Жена Алексея Толстого? Одна из жен.
Ничего себе-век живи-век учись!
Алексеем Толстым зачитывалась...Хождение по мукам, Петр Первый, Аэлита,Гиперболоид...оч.он мне нравится))
Иринка,ты-чудо!Сколько же раз ты мне"открываешь Америку)"))))
Стихи действительно хорошие. Правдивые.Начала она их писать после ухода "красного" графа из семьи-нет худа без добра))
СПАСИБО!!
Почитаю еще о ней обязательно!И стихи ее тоже.
Ирина, большое-большое спасибо!!!
Светлая память Наталье Крандиевской-Толстой и всем ленинградцам, оставшимся там...