Владимир Андреевич Костров,советский и российский поэт.
Один графоман в солидный журнал
прислал корявый стишок.
Совсем таланта не было в нём,
и стиль был весьма смешон.
Но чтобы вывод под стих подвесть,
в нём были такие слова:
«Жизнь такова, какова она есть,
и больше - никакова!»
Младший редактор сказал: «Пустяки!
Ступай-ка в корзину, брат!»
Но чем-то тронули сердце стихи,
и он их вернул назад.
- Вчера я пришёл весёленький весь,
и жена была неправа.
Но «жизнь такова, какова она есть,
и больше - никакова!»
Редактор отдела, увидев стих,
наморщил высокий лоб.
Стихи банальные. Автор псих.
А младший редактор жлоб.
Но строчки вошли, как благая весть,
до самого естества.
«Жизнь такова, какова она есть,
И больше - никакова!»
И свой кабинет озирая весь,
подумал любимец богов:
«А может, и я таков, как есть,
И больше совсем никаков».
И страшная мысль, как роса с травы,
скатилась с его головы:
А может, и все таковы, каковы,
И больше - никаковы?
***
Померкнет свет за косяком.
Уйди из дома босиком
по крупной голубой росе дорожкой лунной
и погрузись в глубокий лес,
чтоб дух воистину воскрес
и стала горькая судьба как прежде юной.
Иди и слушай, и дыши,
войди в глухие камыши,
протри озёрное окно туманной ватой,
пусть сердце бедное болит
и любит, и прощать велит,
и бьётся, рвётся из груди, и дышит мятой.
Вновь опустились небеса
на поле спелого овса
и кони, словно острова, и ветер - в губы.
Хохочет филин, как злодей,
и слышится: бери, владей,
и льётся женский смех грудной на голос грубый,
и хочется любить, прощать
и ничего не обещать,
и плакать, и опять любить. И в копны падать,
перемешать и даль, и грусть,
желанье тайное и Русь.
О, господи, когда ты есть, оставь мне память!
***
Закат приморский умирает,
и чайка реять устаёт.
А в парке музыка играет,
и сладко женщина поёт.
И снова молодость маячит,
как наваждение, как сон.
Ворчит тромбон, и скрипка плачет,
и обольщает саксофон.
И взоры бродят, пламенея,
среди каштанов и аркад.
Златые цепи Гименея,
на травы падая, звенят.
О нет, компьютерным железом
так сладко сердце не проймёт.
Сияющий, за волнорезом
проходит белый теплоход.
Зачем ты, сердце, замираешь?
И почему желанья ждёшь?
Зачем ты, музыка, играешь?
О чём ты, женщина, поёшь?
***
Громок ты и успеха достиг,
и к различным эстрадам притёрся.
Только русский лирический стих
вроде как-то стыдится актёрства.
Словно скрежет железа о жесть,
словно самая пошлая проза,
неуместны заученный жест,
модуляция, дикция, поза.
Словно бы не хотел, а соврал,
словно фальшь протащил в эти залы.
Словно и не поэт ты, а Карл,
Карл, укравший у Клары кораллы.
***
Когда застынут поезда,
свист оборвётся соловьиный,
блеснёт последний раз звезда
над среднерусскою равниной;
когда приду я в тот покой,
где только облака белеют,
о редкой нежности мужской
всего я горше пожалею.
Товарищ мой, мой друг и брат,
ты помнишь те часы ночные,
когда звучали, как набат,
часы обычные, ручные.
Особой ясности полны,
друг другу души поверяли
и от судьбы родной страны
своей судьбы не отделяли.
От мелочности далеки,
когда мы ощущали странно,
как движутся материки
и как вздыхают океаны.
По жилам ударяла кровь
в великом счастье единенья,
и даже женщины любовь
стояла в неком отдаленье.
И в состоянии таком
людьми мы были в самом деле
и над народным пирогом
с ножом и вилкой не сидели.
И этим чувством жизнь полна,
пред общей правдой неповинна.
Как среднерусская равнина
одной самой себе равна.
О, как преображает нас
товарищества светлый час!
***
И поворот. И сердце сжалось.
Дышу с трудом.
Стоит, не принимая жалости,
мой отчий дом.
Навеки врезанные в память -
тому назад -
у вереи дорожный камень
и палисад,
четыре стёртые ступени
и три окна...
О, как в них пели и скорбели,
когда пришла война.
Он дышит по ночам натужно,
как дед больной,
весь от торца до чёрной вьюшки
любимый мной.
Все связи прочие нарушу,
а эти - не.
Он двери распахнул, как душу,
навстречу мне.
Входи же с верой и надеждой,
свой дух лечи,
здесь теплота жива, как прежде,
в большой печи.
Он пахнет яблоком и редькой,
хранит уют.
Здесь на поминках тени предков
к столу встают.
И тут, одетый в старый китель,
давно вдовец,
страны заступник и строитель,
живёт отец.
Живут, с эпохою не ссорясь,
святым трудом,
мои печаль, любовь и совесть,
отец и дом.
Четыре странные годины
несли беду,
четыре красные рябины
горят в саду.
И не сдались, перетерпели
тебя, война,
четыре стёртые ступени
и три окна.
***
Вы - сумерки. Вас хочется погладить,
как в детстве, с вами хочется поладить,
и псом лохматым в комнату пустить,
и до утра оставить в ней гостить.
Вы - сумерки. Вы к нам пришли из леса,
в вас столько доброты и интереса,
вы пахнете прозябшею осиной
и мордой ноздреватою лосиной.
Осенние и летние, росистые,
знакомые и грустные, российские.
Вы подойдёте и в колени сунетесь,
и я не вздрогну, зная - это сумерки.
О, как земля вращается стремительно,
стремительно работают строители,
стремительно стараются старатели,
стремительно расходятся приятели.
Стремительно огни бегут по улицам,
и некогда бывает нам задуматься,
хоть час самих себя послушать искренне,
чтоб разделились суетность и истинность.
Давай не торопиться и не умничать.
Хоть раз в году давай с тобою сумерничать.
На бочку темноты взяв ложку сурика,
перемешаем и получим сумерки.
Любимая, ты помнишь годы школьные,
те редкие конверты треугольные.
Ты помнишь сводки горько-аккуратные,
ты помнишь хлеба ломтики квадратные.
Ты помнишь мать, по вечерам стирающую,
и печку, угольками в нас стреляющую.
Нам дня того не позабыть, наверное,
когда пришла домой пехота серая,
за Родину довольно порадевшая,
на вражеских высотах поредевшая.
Худая, поседевшая, окопная.
Но сколько было нежности накоплено.
И в сумерках для нас светили ласково
эмалевые звёздочки солдатские.
Мы дети тех солдат. Мы ветви дерева.
Нам память поколения доверена.
Мы дети русской синевы и снежности,
носители народной горькой нежности.
Закрыты шторы. В комнате смеркается.
Прошедшее с будушим смыкается.
Ты помнишь, как в Крыму свистели суслики,
и мы с тобою уходили в сумерки.
И рядом с нами, звонкая, как денежка,
чуть в темноте светилась наша девочка.
Нам души очищала наша Катенька,
единой жизни маленькая капелька.
Она над нами правила начальственно,
а порознь все мы были бы несчастливы.
И рядом с нами шли не по обочине
родные люди русские, рабочие.
Простые люди, грешные и будничные,
из прошлого в таинственное будущее.
Любимая, входи скорее с улицы,
но свет не зажигай, пусть будут сумерки.
Смеркается, смеркается, смеркается...
Пережитое в памяти сверкается.
***
Тут не помогут слова и рыдания.
Просто тебе говорю: «До свидания!»
Чёрное горе подступит... Да ну его!
Жизнь продолжается, смерть неминуема.
Вместе космической пылью засветимся.
Мы ещё встретимся.
Мы ещё встретимся!
Туче прощаю, что тихо закапала.
Это ведь ты надо мною заплакала.
Ветру прощаю шалости, вольности.
Это ведь ты мне погладила волосы.
Люди, что было меж нами, не знающие,
снова глядят на меня осуждающе.
И, никогда не любившие, мелкие,
ищут слова они, злые и меткие.
Если могла бы ты стать над могилою,
ты, как при жизни, меня защитила бы.
Мы не разъехались в разные стороны.
Мы ещё встретимся поздно ли, скоро ли.
Эти стихи и цветы запоздалые
ты мне прости, как при жизни прощала мне!
***
Мы - последние этого века,
Мы великой надеждой больны.
Мы - подснежники. Мы из-под снега,
Сумасшедшего снега войны.
Доверяя словам и молитвам
И не требуя блага взамен,
Мы по битвам прошли, как по бритвам,
Так, что ноги в рубцах до колен.
И в конце прохрипим не проклятья -
О любви разговор поведём.
Мы последние века. Мы братья
По ладони, пробитой гвоздём.
Время быстро идёт по маршруту,
Бьют часы, отбивая года.
И встречаемся мы на минуту
И прощаемся мы навсегда.
Так обнимемся. Путь наш недолог.
На виду у судьбы и страны.
Мы - подснежники. Мы из-под ёлок,
Мы - последняя нежность войны.
* * *
В керосиновой лампе – клочок огня.
Всё моё у меня под рукой.
Ты, Россия моя, наградила меня
Песней, женщиной и рекой.
Нет. Поля и леса не пустой матерьял,
Да и солнышко вдалеке.
Но себя я терял, когда изменял
Песне, женщине и реке.
У собрата денег полон кошель,
Пуст карман моего пиджака.
Но с годами всё также прекрасна цель –
Песня, женщина и река.
И когда, с последним ударом в грудь,
Сердце станет на вечный покой,
Я хотел бы услышать не что-нибудь –
Песню женскую над рекой.
Деревенское.
Проложи по траве чуть дымящийся след
и хрустящий сенник положи в изголовье...
Этот
близкой луны
ненавязчивый свет
добр и жёлт,
как топлёное масло коровье.
Чуть стеклянно мерцает твоя борода,
и лечебно свечение глаз под бровями,
словно в горле, пробулькала в речке вода,
глухо ухает филин вдали
за борами.
Ты слова говоришь, словно мякиш жуёшь,
и неслышно ступаешь по травам, тихоня.
До чего хорошо ты на свете живёшь,
Афанасий Вуколович, дядя Афоня!
Этот век с его броским и резким мазком,
век грохочущих ритмов и танцев с изломом
ты во мне успокаиваешь
сиплым баском
и округлым и сочным, как яблоко, словом.
Потянуло с востока прохладой лесной,
звёзды близкие гаснут.
Светает.
Может, их деревенская баба метлой,
словно угли из печки,
в ведёрко сметает?
***
Луна протягивает руки,
былинки в поле шевеля.
А на меня со всей округи
смурные лают кобеля.
Рыдает выпь – глухая птица...
Не муж законный, не жених,
спешу последний раз напиться
из окаянных глаз твоих.
Не родниковой, первородной,
а полной страсти и беды,
той подколодной, приворотной,
почти бессовестной воды.
Наперекор стыду и страху
я у судьбы любовь краду.
В твои колени, как на плаху,
шальную голову кладу.
Как дождь, весёлой брагой брызжет
лихая песня соловья.
И ведьмой в древнем чернокнижье
судьба записана моя.
Но так прекрасно, так отважно
тобой душа моя больна.
Какая ночь! Какая жажда!
Какая полная луна!
***
Ни огонька, ни шороха, ни мысли –
а только вяжущий самоуют.
С какой беды зрачки твои прокисли?
Не плачут, не смеются, не поют.
А ведь бывало:
светом обдавало
и дуло дулом, как из двух ветрил.
Пивал, бывало,
и певал, бывало,
в глаза, бывало, правду говорил.
Уже и смысл словам не придаётся,
как бы по мыльной плоскости скользя.
Всё предаётся,
что не продаётся,
всё ненавистно, что предать нельзя.
Мы жизнь, как плёнку, не перемотаем
(всего не выпить и всего не съесть),
и пьяницей последним промотаем,
неужто, веру, молодость и честь.
Век короток. А мы играем в жмурки.
Мала Земля. Гляди, дружок, гляди.
Лишь только эти шмотки, эти шмутки.
И ничего святого впереди.
Памяти Георгия Свиридова.
Незримы и невыразимы,
Лишённые телесных пут,
Рождественские серафимы
Теперь Свиридову поют.
О тесноте земной юдоли,
Где каждый звук его зачат,
В морозном небе, в чистом поле
Распевы горние звучат.
И хора сладкое согласье,
Мерцающее в звёздной мгле,
Так внятно говорит о счастье,
Ещё возможном на земле.
И как пророк в сухой пустыне,
С надеждой глядя в небеса,
Почти оглохшая Россия
Внимает эти голоса.
Молись и верь, Земля родная,
Проглянет солнце из-за туч…
А, может быть, и двери рая
Скрипичный отворяет ключ.
Письмо в никуда.
Писать в никуда? Да ещё опустить в окоём?
А критика требует внятного слова и смысла.
Ей кажется, что мы от года до года живём,
а не от весеннего и до осеннего свиста.
Мне чудится, всё, что гремит и звенит, – ерунда.
А всё, что страдает, поёт и влюбляется, – чудо.
Лишь в жизни возможно отправить письмо в никуда
от слабой надежды: ответ получить ниоткуда.
Ты – твидный, машинный и гордо несущий чело,
ты – пеший, невидный почти безразмерный пальтишко, –
для альфа-лучей, для рентгена, для чёрт-те чего
мы слишком прозрачны, мы призрачны с вами почти что.
Да, да, мы туманны. И всё-таки мы не туман.
Мы важное нечто. Иная посылка нелепа.
Нам грустно и больно... И чёрная ночь, как цыган,
Большую Медведицу вывела в звёздное небо.
Цыган – не цыган, из кобылы её вороной
белесая млечность течёт, словно струйка кумыса.
Что делать с собою мне, если за кромкой земной
опять наплывает далёкое эхо. Лариса.
Здесь осень, Лариса. Осина горит, как лиса,
небес невысоких провисла и рдеет кулиса,
и чёрную влагу, как брагу, глотают леса.
Покинь небытьё и вернись в мою осень, Лариса.
Приди в Переделкино мимо цепных кобелей,
впишись в рапортички отдела труда и зарплаты
для царства бетона, для пагубы стен и страстей.
Покинь ненадолго свои огневые палаты.
Как звонко и страстно осенний молчит соловей,
пожухлые листья свежей резеды и нарцисса.
Всей памятью ясной и памятью смутной своей
тебя призываю: приди в эту осень, Лариса.
Так что там за гранью, есть ли там бог или нет?
Сидит ли в сиянии грозных и мудрых регалий?
Иль в коловращении вечном светил и планет
нет больше иных, проясняющих дело реалий.
Великий лотошник, судьбу раздающий с лотка,
сам первый он понял ненужность свою и напрасность.
И так я скажу: неожиданность жизни сладка,
по-детски волнует туманность её и неясность.
А было б всё ясно, тогда наше дело табак.
Старуха судьба не сидит равнодушно и праздно.
Всё то, что мне ясно, меня не волнует никак.
Зато как прекрасно всё то, что покуда неясно.
Зачем я горю? Для чего я смотрю на зарю?
У жизни, пожалуй, нет знака важнее дефиса.
Я с кем говорю? Да не знаю я, с кем говорю.
Я, может быть, совесть свою призываю: Лариса.
Не злость, как костыль, в эту мёрзлую землю забить.
Не жить, утверждаясь в своём самомнении мнимом,
а думать и думать, а пуще страдать и любить
с нечаянной радостью понятым быть и любимым.
* * *
Полон взгляд тихой боли и страха,
Что тебе я могу обещать?
На пространстве всеобщего краха
Обещаю любить и прощать.
Всей судьбою своей окаянной
Обещаю не прятать лица.
Обещаю любить постоянно,
Обещаю прощать до конца.
Ты в глазах у меня не седая,
Ты смеёшься, беду отводя,
Вся желанная, вся молодая,
В тонких линзах из слёз и дождя.
Прогони эту злость и усталость,
Нас вдвоём и судьбе не избыть.
Всё пропало, а сердце осталось,
Обещая прощать и любить.