НЕ СМЕТЬ НИЧЕГО ПИСАТЬ
О «сумасшедшем» философе Чаадаеве, его патриотизме и взглядах на Россию и историю
Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае,
если ясно видит ее; я думаю, что время слепых влюбленностей прошло, что теперь
мы прежде всего обязаны родине истиной.
Петр Чаадаев. Апология сумасшедшего (1837)
---------------------
Urbi et orbi
В октябре 1836 года вышла из печати 15-я книга журнала «Телескоп», издаваемого профессором Московского университета Надеждиным. Где-то в конце журнальной книжки в отделе «Науки и искусства» была опубликована статья без подписи – «Философические письма к г-же ***. Письмо 1-ое». Вместо подписи стояло: «Некрополис. 1829 г., декабря 17». Издатель предварил публикацию примечанием: «Письма эти писаны одним из наших соотечественников. Ряд их составляет целое, проникнутое одним духом, развивающее одну главную мысль. Возвышенность предмета, глубина и обширность взглядов, строгая последовательность выводов
и энергическая искренность выражения дают им особенное право на внимание мыслящих читателей. В подлиннике они писаны на французском языке…
Мы с удовольствием извещаем читателей, что имеем дозволение украсить
наш журнал и другими из этого ряда писем».
Но все оборвалось на первом письме. Разразился грандиозный скандал.
«Смесь дерзостной бессмыслицы»
22 октября 1836 года министр народного просвещения граф Уваров представил государю доклад по поводу публикации в «Телескопе» письма Чаадаева. Министр посчитал статью не только «преступлением против народной чести», но также и чести «религиозной, политической и нравственной». Государь, в котором было «много от прапорщика и мало от Петра Великого» (Пушкин), со злонамеренным сочинением ознакомился, подивился дерзости автора и собственноручно начертал: «Прочитав статью, нахожу, что содержание оной есть смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного: это мы узнаем непременно, но не извинительны ни редактор журнала, ни цензор. Велите сейчас журнал запретить, обоих виновных отрешить от должности и вытребовать сюда к ответу».
После чего тяжеловесная бюрократическая машина пришла в движение – Надеждин, посмевший опубликовать «дерзостную бессмыслицу», был сослан в Вологду, цензор Болдырев, пропустивший ее, отправлен в отставку, Чаадаев приговорен к безумию.
23 октября шеф III отделения императорской канцелярии граф Бенкендорф просил московского военного генерал-губернатора князя Голицына принять надлежащие меры «к оказанию г. Чеодаеву всевозможных попечений и медицинских пособий…». Особо шефа III отделения заботило, чтобы он «не подвергал себя вредному влиянию нынешнего сырого и холодного воздуха; одним словом, чтоб были употреблены все средства к восстановлению его здоровья». Там же подчеркивалось (после диагноза, поставленного главным «лекарем» империи), что «жители древней нашей столицы… будучи преисполнены чувством достоинства Русского Народа, тотчас постигли, что подобная статья не могла быть писана соотечественником их, сохранившим полный свой рассудок, и потому… изъявляют искреннее сожаление свое о постигшем его расстройстве ума, которое одно могло быть причиною написания подобных нелепостей».
Когда бравший в 1814 году Париж генерал-майор Орлов просил Бенкендорфа об облегчении участи друга, шеф политической полиции ответил: «Прошедшее России было удивительно, ее настоящее более чем великолепно, что же касается
до будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение». Чуть ранее министр Уваров выдвинул свои духовные скрепы – «самодержавие, православие, народность», на которых должна была держаться империя. После восстания 14 декабря 1825 года и казни пяти «государственных преступников» Николай все дальше и дальше уходил от наказа Екатерины 1776 года: «Россия – страна европейская».
Чаадаев шел наперекор официальной идеологии, утверждая, что «мы живем лишь
в самом ограниченном настоящем без прошедшего и без будущего, среди плоского застоя». И добавлял, что наше «тусклое и мрачное существование, лишенное силы
и энергии… ничто не оживляло, кроме злодеяний, ничто не смягчало, кроме рабства».
Это был приговор не только николаевской империи – всей России. Но Николай был
в своей резолюции искренен: дворянин, который мог не только так писать, но и так думать, был безумцем. Которого следовало лечить и от которого было необходимо оградить общество.
Что он и сделал.
Выстрел в ночи
Обычно журналы той поры начинали читать со стихов и прозы, публицистика была такой же вялой, как и литературная критика. Когда в Вятке ссыльному Герцену, одному из самых тогдашних внимательных читателей России принесли «Телескоп», он, едва добравшись до «Философического письма», сразу же читать бросил (из-за примечания), а когда все-таки разрезал страницы, то буквально вздрогнул – его ошеломили тон письма (печально-серьезный) и стиль (щемяще-страдательный). Но более всего – мысли автора о России, религии еt cetera. Прочел раз, перечитал и подумал: не сошел ли он с ума? И это написано русским, в России! Мало что написано – опубликовано
в подцензурном журнале!
Автор выносил вердикт родине, и, «разумеется, такой голос должен был вызвать против себя оппозицию или он был бы совершенно прав, говоря, что прошедшее России пусто, настоящее невыносимо, а будущего для нее вовсе нет, что это «пробел разумения, грозный урок, данный народам, – до чего отчуждение и рабство могут довести» (Герцен «Былое и думы»).
Россия под пером Чаадаева представала огромным спящим Некрополем. Его письмо «был выстрел, раздавшийся в темную ночь; тонуло ли что и возвещало свою гибель, был ли это сигнал, зов на помощь, весть об утре или о том, что его не будет, –
все равно, надобно было проснуться» (там же).
Запрет на перо
В том же 1837-м в головах московских властей созрела мысль о прекращении «лечения» («милосердие иногда стучится в их сердца», – через 100 лет напишет Булгаков, правда, не
в адрес властей). О чем в специальном докладе 30 октября доложил государю московский генерал-губернатор князь Голицын. Государь согласился. Резолюция гласила: «Освободить от медицинского надзора под условием не сметь ничего писать».
«Лечение» прекратили, но «басманный философ», как называли Чаадаева современники
(с 1833-го он жил в доме Левашевой на Ново-Басманной), в глазах власти еще долго оставался «сумасшедшим».
Ему разрешили выходить из дому, совершать прогулки, но – не наносить дружеских визитов.
Запрет «не писать» он презрел – писал статьи и заметки, отрывки и афоризмы, письма Пушкину (возникла полемика – у поэта была своя концепция русской истории), Якушкину, Андрею Тургеневу, брату и некоторым светским дамам. Иногда подписывался (иронически) – Безумный.
А в начале 1837-го, еще до высочайшего распоряжения засунуть кляп в горло, он написал свою «Апологию сумасшедшего», в которой предпринял попытку оправдаться от различных упреков. В частности, говоря о России, Чаадаев утверждал, что «…мы (Россия) призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество».
Но даже с таким умозаключением при жизни «Апологию» опубликовать не смог. Да и не пытался, понимая, что все попытки тщетны. Впервые вместе с другими философическими письмами она была издана во Франции в 1862 году. В русском переводе увидела свет в 1906 году в Казани. Только тогда Россия и оценила своего философа. Но по-настоящему не прочитала. И, как справедливо считал Бердяев, недооценила. О чем он и написал в своей книге «Духовный кризис интеллигенции» (СПб., 1910) в главе «Русские богоискатели»: Чаадаев «остался чужим для западников и славянофилов, для левых и правых, своего родства с ним не поняли последующие богоискатели. В учебниках принято сказать несколько шаблонных слов о скептицизме Чаадаева по отношению к России, о его переходе в католичество, но глубины его исканий не увидели, то, что было в этом человеке пророческого, – не оценили…». Добавлю: Чаадаев недооценен и не понят и в наши времена. И кто знает, когда придет его время.
Смерть философа
Бенкендорф умер в 1844-м.
Николай и Уваров ушли в небытие в 1855-м.
Он продолжал еще влачить свою жизнь.
Время переломилось – на дворе стояла другая эпоха. О нем забыли. Последние годы
он жил в нищете. В старом дряхлом пальто иногда прогуливался по Басманной. Прохожие шарахались от согбенного старика с изрытым морщинами лицом и мутными глазами. Осторожно объезжали дрожки… Он пережил самого себя, свои умозаключения, свое время. И понимал, что его – кончилось. Все больше и больше томила «жизни мышья беготня». Последние душевные силы подточила тоска – он слабел, усыхал и чах. В Страстную пятницу 1856-го почувствовал себя совсем плохо. И 14 апреля, в Великую субботу,
за несколько часов до наступления Пасхи, успев причаститься, отошел к Господу.
«Мой друг, отчизне посвятим…»
«Люблю отчизну я, но странною любовью…»
Но душу ей посвятил.
Отчизна при жизни не оценила.
Перефразируя Пушкина, она любить умеет только мертвых.
Так говорил Чаадаев
В «Апологии сумасшедшего»: «…я люблю свою страну, желаю ей славы, умею ценить высокие качества моего народа; но верно и то, что патриотическое чувство, одушевляющее меня, не совсем похоже на то, чьи крики нарушили мое спокойное существование и… выбросили в океан людских треволнений мою ладью, приставшую было у подножья креста».
В «Философическом письме»: «Опыт времен для нас не существует. Века и поколения протекли для нас бесплодно. Глядя на нас, можно сказать, что по отношению к нам всеобщий закон человечества сведен на нет. Одинокие в мире, мы миру ничего не дали, ничего у мира не взяли, мы не внесли в массу человеческих идей ни одной мысли, мы ни в чем не содействовали движению вперед человеческого разума, а все, что досталось нам от этого движения, мы исказили. Начиная с самых первых мгновений нашего социального существования от нас не вышло ничего пригодного для общего блага людей, ни одна полезная мысль не дала ростка на бесплодной почве нашей родины, ни одна великая истина не была выдвинута из нашей среды; мы не дали себе труда ничего создать в области воображения и из того, что создано воображением других, мы заимствовали одну лишь обманчивую внешность и бесполезную роскошь».
P.S. «…наша общественная жизнь…» (Пушкин – Чаадаеву 19 октября 1836 года).
«Поспорив с вами, я должен вам сказать, что многое в вашем послании глубоко верно. Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь – грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко».
Он сказал.
Услышали то, что хотели услышать.
Век продолжал идти своим «путем железным» (Баратынский).
------------------------
Геннадий Евграфов, "НГ-Кафедра", март 2017
Один против всех
Но Некрополь не проснулся – он возмутился. Большая часть общества не восстала из спячки и совершенно искренне поддержала императора в его мерах наведения умственного порядка. Некоторые испугались. Другие были удивлены (как и Герцен – такое в России!), но многие были уязвлены подобными размышлениями. И вместо спора в один голос возопили: «Распни его!» Особенно негодовали ура-патриоты (небезызвестный Вигель – 21 октября 1836 года сообщал митрополиту Серафиму: «…статья журнала под названием «Телескоп» содержит в себе такия изречения, которыя одно только безумство себе позволить может…»); возмущались благонамеренные (дипломат Татищев – 26 октября 1836 года сообщал Уварову: «Филиппика Чаадаева… может возбудить только негодование и отвращение. Меня это возмущает! Под прикрытием проповеди в пользу папизма автор излил на свое собственное отечество такую ужасную ненависть, что она могла быть внушенной ему только адскими силами»); возопили славянофилы из «Московского наблюдателя» (Надеждин после выхода журнала писал Белинскому: «Письмо» возбудило ужасный гвалт в Москве благодаря подлецам наблюдателям. Эти добрые люди с первого раза затрубили об нем как неслыханном преступлении…»). А через восемь (!) лет, в 1844-м – какая долгая память! – Чаадаева заклеймит Николай Языков: «Вполне чужда тебе Россия,/ Твоя родимая страна!/ Ее предания святыя/ Ты ненавидишь все сполна…»
Но особенно усердствовало духовенство. Чаще прогибавшееся перед властью, нежели указывающее ей на ее промахи. Адресат Вигеля, митрополит Серафим, доносил шефу
III отделения: «Суждения о России, помещенные в сей негодной статье, столько оскорбительны для чувства, столько ложны, безрассудны и преступны сами по себе,
что я не могу принудить себя даже к тому, чтобы хотя бы одно из них выписать здесь для примера» (вот когда появились оскорбленные чувства!).
В стране, наглухо застегнутой на все пуговицы виц-мундира, лишенной голоса и привыкшей покорно молчать, нашлось всего несколько десятков человек, готовых обсуждать чаадаевские мысли. Среди них были Пушкин, Баратынский, Хомяков. Они не отвернулись от опального философа, не побоявшегося сказать России свое lasciate ogni speranza («Оставь надежду всяк сюда входящий»).
После государева решения «больного» ежедневно навещали доктора. Один, штабс-капитан, по извечной русской привычке был постоянно пьян и постоянно ругался на своего «пациента»; другой, освидетельствовав Чаадаева, будто бы сказал ему: «Если б не моя семья, жена да шестеро детей, я бы им показал, кто на самом деле сумасшедший»
(увы, но это всего лишь легенда – красивая, но легенда).
В 1837 году в письме к брату, объясняя «телескопное дело», Чаадаев напишет: «…Правительство преследует не поступок автора, а его мнение» (традиция брала начало в прошлом, жила в настоящем и протянулась далеко в будущее). В письме к близкому другу, рассказывая о случившемся, подведет неутешительный итог: «Итак, вот я сумасшедшим скоро уже год, и впредь до нового распоряжения. Такова, мой друг, моя унылая и смешная история». В «Апологии сумасшедшего» согласится с мерами, принятыми против него правительством: «В сущности, правительство только исполнило свой долг; можно даже сказать, что в мерах строгости, применяемых к нам сейчас, нет ничего чудовищного, так как они, без сомнения, далеко не превзошли ожиданий значительного круга лиц. В самом деле, что еще может делать правительство, одушевленное самыми лучшими намерениями, как не следовать тому, что оно искренно считает серьезным желаньем страны?...»